Кузьма Минин
Шрифт:
Ирина молчала. Она смотрела на отца испуганными глазами. Вот кто во всем виноват! Он, ее отец! Сам он свел свою дочь с этим лютым зверем, с гадом, навеки опозорившим ее, сделавшим ее несчастной. О, если бы отец знал, как она привлекала пана, как была послушна ему и что из того вышло! Стыд и страх мешали ей открыть всё. Разве можно отцу рассказать об этом?!
Михайла Глебыч посидел еще некоторое время около дочери молча, повздыхал, в раздумье покачивая головом, помолился на икону и ушел.
Ирина бросилась на постель, уткнулась в подушки,
XIII
В ожидании военной бури притихла Москва. На окраинах пристава, толстые, широкие, но проворные и цепкие, хватали каждого, кто попадался им на глаза. Конные патрули медленно объезжали пустынные улицы. Они хорошо вооружены и горды тем, что все их боятся, все попрятались от них в свои дома.
С одним из таких патрулей и повстречались у Калужских ворот Гаврилка, Осип, Олешка и Зиновий. Не успели рта разинуть, как их, невзирая на их иноческий вид, забрали на работы в Кремль.
Там происходили воинские упражнения польско-литовских солдат и немецких и прочих ландскнехтов. Таких рослых горячих коней, как у королевских гусаров, никогда не приходилось видеть парням. («Вот бы нам!») Поляки на скаку прокалывали чучело: А на чучеле была красная мужицкая рубаха да холщовые порты и даже лапти, привешенные на бечеве. С торжествующими выкриками гусары всаживали в него копья и, ловко вытащив обратно, мчались дальше. Пехота занималась фехтованьем. Лязгало железо. Со всех сторон доносились голоса команды. Немецкие наемники в пешем строю внимали бойкому кривоногому пану, который весело объяснял им что-то. помахивая рапирой в сторону Китай-города. Медные доспехи немцев, тщательно начищенные, ярко блестели ка солнце. От лошадей шла испарина.
Знаменосцы подняли знамена, как будто готовясь к походу.
Дьяк-вербовщик погрозился на Гаврилку:
— Эй, не засматривайся!.. Зри на небо!
Гаврилка так и подумал: ляхи идут воевать. Но против кого?! Мурашки пробежали по телу. Ему вспомнились бои под Смоленском.
Парней привели на работу в костел. Шла проповедь. Вербовщик приказал обнажить головы.
Закатив глаза к небу, прелат вдохновенно восклицал:
— Скоро, скоро увидим ожидаемый нами день, когда свет, дотоле помраченный, засияет над всей Московией, и если это совершится, будет благо для всех просвещенных государств. Ныне мы, по смирению нашему, молчим о будущих делах. Мы опасаемся дерзких москвитян. Доколе наш государь не утвердится на московском престоле и не убедит верных королю вельможных бояр в спасительности унии, дотоле не будет и порядка на Руси.
Проповедник напомнил полякам о письме римского папы Павла V, в котором папа писал Лжедимитрию:
«…Мы не сомневаемся, что ты хочешь привести в лоно римской церкви народ московский, потому что народы необходимо должны подражать своим государям и вождям. Верь, что ты предназначен от бога к совершению этого спасительного дела Воспользуйся удобностью места и, как Константин Первый, утверди
Прелат, грозя кому-то пальцем, как бы с упреком, заявил:
— Надо помнить, что убитый москвитянами «добрый и природный царь Дмитрий Первый дал папе в том клятву».
По словам прелата, после смерти «Дмитрия Первого» эту клятву должны выполнить верные королю бояре.
Заметив в костеле русских мужиков, какой-то шляхтич подошел к вербовщику и шепнул ему, чтобы тот увел их из костела. «Здесь будет говориться такое, чего не должны слушать русские уши».
— Сучий сын!.. — покраснев от злости, прошептал Зиновий, хорошо знавший польский язык.
Вербовщик повел их, как пленников, со стражей, к Никольской башне.
Там тоже предстояла работа — уравнять каменное основание под пушками.
«Потворенная баба» Оксинья, которая «молодые жены с чужи мужи сваживала», старалась утешить плакавшую Ирину.
— Женщине соблудить с иноземцем простительно, — говорила она в утешение, лукаво улыбаясь. — Дите от иноземца родится — крещеное будет… А вот как мужчина с иноверкою согрешит, так дите будет некрещеное… Мужику грешнее: некрещеная вера множится…
— Ах, да ты не о том говоришь, убогая!.. — недовольно оттолкнула от себя Ирина «потворенную бабу».
— О чем же мне, матушка, и говорить тогда? — обиделась та. — У меня одно дело.
— Грешно, Оксинья, о том теперь… Грешно!
— А чтобы грешно не было, снимай, голубушка, в те поры крест с себя, занавешивай образа, — непристойно блуд видеть иконам. После того грешное дело богом завсегда простится. Иконы надо завешивать… — нравоучительно повторила Оксинья… — Испокон века так ведется… Боярыни и боярышни этим лишь и спасаются. Непристойно иконе видеть наши грехи.
— Уйди от меня!.. Ты! Ты во всем виновата!.. Ты сбила меня своими речами пустошными и блудными. Ты в наши терема соблазны приносила! Ты! Ты!.. Не хочу я дите!..
Ирина вскочила с кресла, замахала руками на Оксинью. На ней была длинная рубаха красного цвета, поверх которой она накинула серебротканый летник. Лицо ее позеленело.
Оксинья в страхе попятилась. Прошептала:
— Стой! Стой! Обойдется! Пришлю знахарку… Она знает наговор!
Девушка закрыла лицо руками.
— Спаси меня, спаси! — тихо всхлипнула она.
«Потворенная баба», получив горсть серебра, поклонилась и вышла.
В желтом колпаке, с вымазанным в синюю краску носом, в зеленом кафтане, на котором были нашиты разноцветные лоскутья, изображавшие мечи, бердыши, луки, в комнату Ирины вошел Халдей.
— Увы нам! — взволнованно произнес он. — В Китай-городе начался мятеж…
Уже?! Не зря в последние дни Ирину мучили бессонница и какое-то неприятное предчувствие. Вот почему отец забыл и мать, и ее!.. Дни и ночи он проводит у Гонсевского.