Кузнецкий мост (1-3 части)
Шрифт:
— Ну как… гвардия? — спросил Иоанн, усмехаясь. — Этот с бровями как сажа, — хорош, а?..
Но Иоаннов смех точно отскочил от Бардина, он не улыбнулся.
— Прости меня, но ты их собрал, чтобы… спросить или сказать?
Иоанн не без труда приподнял больную руку, точно защищаясь, это и прежде было признаком грозным.
— Разве я не спросил их?
— Нет, сказал.
Иоанн вздохнул.
— И это плохо?
— Плохо. По той самой причине, по какой ты это называл плохим, когда говорил с Яковом.
— Значит, в Якове я это видел, в себе нет…
— Да, конечно.
— А знаешь, строгость — это и есть доброта. Вот у меня за плечами жизнь долгая, и я тебе скажу, опираясь на мои лета немалые. У революции, как бы это сказать помягче, есть… недогляд: мы думали, что подвигнем сознание людей быстрее… Поэтому сейчас надо быть построже, а уж потом можно помягче. Строгость — это хорошо,
— Да уж… как-нибудь…
Иоанн посмотрел на Ольгу, ее точно оторвало от Бардиных, и она шла поодаль тише воды ниже травы.
— Не было бы здесь Ольги, я бы тебе выдал сполна, благо ты на моей земле… — не проговорил, а простонал Иоанн.
— Значит, на твоей земле?.. Однако!
Они возвращались с поля, когда поздние сумерки уже обволокли землю. Иоанн ушел вперед, Егор Иванович с Ольгой поотстали. Они шли низиной, тут было уже туманно. Глянула луна и сквозь густой туман казалась желто-зеленой, точно невызревшая дыня. Все, что возникало на пути, возникало вдруг: стог прошлогодней соломы, вагончик трактористов, лошадь с жеребенком. Не было бы тумана, все было бы не так загадочно и полно настроения, в которое еще следовало проникнуть. Низина кончилась, заметно поредел туман, и желто-зеленая дыня луны вызрела.
Ольга шла рядом, шаг ее был тих, и хотелось говорить полушепотом.
— Я никогда не знала, как он ко мне относится, — произнесла она, продолжая разговор, который, казалось, давно прервался, но который каждый из них продолжал в своем сознании. — Мне иногда казалось, что он и передо мной хочет выказать свое превосходство: заносчив, несговорчив, каменно упрям. А тут я вдруг поняла: да я же не знала его!.. Ну конечно, малоречив и строг, даже крут подчас. Но зато добр, ты понимаешь, добр. Ободрит, что-то подскажет настоящее, что подсказать может только он. Или вдруг шепнет: «Милая, на тебе лица нет, да ты ела нынче?» А вчера был на опытном поле академии и привез яблоко. Привез и положил мне в письменный стол тайком. Увидела это яблоко и не могу понять: от кого?.. Убей меня, не могла подумать, что это он. А это, оказывается, он. Не рано ли мы себя убедили, что поняли его? И еще: как бы в спорах нам его не проворонить… За ним опыт жизни. Его советы не так бессмысленны, как могут показаться, когда он грозит и предает анафеме. Быть может, стоит осмыслить. Сегодня он есть, а завтра его не будет. Наверно, и об этом надо думать: не будет…
Бардин думал об отце. Наверно, должен быть трижды благословен этот час: отец жив, вот он идет рядом… Жив, жив…
24
Бардин предложил Бухману посмотреть Коломенское, но в самый последний момент поездку пришлось отменить: из Штатов вернулась на родину группа инженеров-автомобилестроителей и посол пригласил их на Манежную… Бухман, замысел которого еще предстояло понять, просил Бардина быть в посольстве, заметив между прочим, что это и желание посла. Бардину интересен был не только Бухман, но и Гарриман, он поехал.
Люди, близко знавшие Рузвельта, утверждали, что он не любил очень богатых. Трудно сказать, где для него проходила грань между просто богатыми и очень богатыми. Непонятно и то, почему, благоволя к просто богатым, он терпеть не мог очень богатых. Когда Рузвельт сказал в своей тронной речи, что менялы изгнаны и настало время восстановить древние истины, он имел в виду, конечно, клан очень богатых. Это был камень в их огород, Гарримана никак нельзя отнести к просто богатым или даже очень богатым — он сверхбогач. Правда, на своеобразной лестнице американских сверхмиллионеров Гарриману отведена всего лишь тридцать пятая ступенька, но это не мешает ему владеть стомиллионным капиталом. Если пост советника президента по финансовым и промышленным вопросам, который занимал Гарриман, условно приравнять к министерскому, то можно сказать, что в кабинете Рузвельта не было министра богаче.
Есть форма отстранения лица неугодного, к которой в одинаковой мере обращались и монархи, и президенты: назначение этого лица послом. Можно сказать, что многолетняя практика ведения государственных дел ничего не придумала действеннее. Неугодное лицо отстраняется напрочь: и куда как далеко, и куда как почетно. К Гарриману эта формула неприменима. Правда, в сравнении с прежним его положением посольский пост даже в Москве выглядел достаточно скромным. На самом деле суть в ином: при каких обстоятельствах состоялось назначение — война смертельная, союз великих народов… Нет, более высокого поста, чем пост посла в Москве, более важного положения в жизни Гарримана не было — это поистине вершина его политической карьеры.
Но Бардин думал и об ином: почему в столь своеобразных обстоятельствах Рузвельт
Но тут следует отдать должное и самому Гарриману. Конечно же, когда возник вопрос о том, чтобы включить в рузвельтовскую администрацию кого-то из очень богатых, у президента был выбор. Если президент остановился на Гарримане, он, очевидно, учитывал и личные качества. Но не только. В том размежевании взглядов, которое тут может иметь место, в этом клане, наверно, Гарриман был не самым правым, если захотел работать с Рузвельтом. Тот факт, что он, сближаясь с Рузвельтом, сменил даже свою партийную принадлежность — был республиканцем, а стал демократом, — не следует переоценивать, но и он, этот факт, имеет свое значение. И наконец, хозяин большого американского дома на Манежной обладал качествами, которые необходимы послу не в меньшей мере, чем советнику президента, и характеризовали его как личность. Москва эти качества заметила и оценила.
Как это обычно бывало на Манежной, Гарриман встречал гостей с дочерью, которая с некоторого времени выполняла в посольском доме обязанности хозяйки. Говорят, что учителя и послы должны быть красивыми. Если это так, то Гарриманы, отец и дочь, отвечали этой заповеди вполне. Они были не только хороши собой, но в них был, что не часто есть у американцев, некий аристократизм, при этом и в манере держать себя, та степень строгости и простоты, которая красит человека.
Дежурные минуты, которые хозяин и хозяйка посольского дома посвящают гостю, встречая его, были использованы в полной мере и при встрече Бардина. Гарриман сказал Егору Ивановичу, что хотел бы видеть его в посольстве чаще. Голос его был тих, у людей такой комплекции обычно голос громче. Бардин невольно представил себе сумеречные покои фамильного поместья Гарриманов где-нибудь на Потомаке или Миссури, — наверно, глуховатые модуляции Гарриманова голоса рождены в этой знатной полутьме. Дочь хотела воспринять интонацию отца, как некий звук, поданный камертоном, но взяла верх молодость, и явился живой голос. Она сказала, что говорила о Бардине с Тамбиевым, когда ездила в Смоленск с корреспондентами западной прессы. Помнится, Тамбиев говорил, что показать Москву иностранцам, в частности старую Москву, — великое умение, и никто не может это так сделать, как Бардин. Бухман, находящийся поблизости, многозначительно поддакнул, но разговор не получил продолжения — как ни массивно основательны были Бардин с Бухманом, очередная волна гостей, появившаяся в дверях, смыла их. Посол поручил Бардина Бухману и для верности прикомандировал к ним своего советника Роберта Крейна. Миниатюрный Крейн попробовал вторгнуться между Бардиным и Бухманом на манер того железного клина, которым раскалывают ствол старого дерева, но, почувствовав, что это небезопасно и, чего доброго, его может защемить, выскочил и был таков.