Л. Н. Толстой в последний год его жизни
Шрифт:
— Да, я думаю, как это хорошо! Когда живешь духовной жизнью, хоть мало — мальски, как это превращает все предметы! Когда испытаешь чье-нибудь недоброе отношение и отнесешься к этому так, как нужно, — знаете, как говорил Франциск? — то как это хорошо, какая радость! Если удается заставить себя отнестись так, как должно… Так что здесь то самое, что должно было быть для тебя неприятным, превращается в благо.
Он помолчал.
— Это кажется парадоксом, и многие этого не понимают, но это несомненная истина. Вот Иван Иванович… (Лев Николаевич улыбнулся.) Он такой добрый,
Лее Николаевич имел в виду корректуры «Пути жизни», в которых И. И. Горбунов, будучи посредником между Львом Николаевичем и типографией, часто еще прежде просмотра их Львом Николаевичем делает от себя карандашом много предположительных поправок в тексте и содержании изречений, как бы предлагая эти поправки на усмотрение автора. При этом против многих мыслей Канта Иван Иванович часто ставит на полях надпись: «трудно» или «непонятно»… Обыкновенно Лев Николаевич некоторые поправки принимает, а остальные перечеркивает чернилами.
Для ясности понимания сказанного Львом Николаевичем нужно еще принять во внимание, что как раз перед этим Лев Николаевич имел какой-то неприятный для него разговор с Софьей Андреевной.
Под вечер Лев Николаевич долго разговаривал в своем кабинете наедине с П. И. Бирюковым. Это был разговор большой важности, касавшийся, как я узнал после, недавно совершившегося в Ясной Поляне исключительного дела, а именно составления Львом Николаевичем, тайно от семьи, формального духовного завещания, в силу которого все произведения Льва Николаевича, художественные и философские, должны были после его смерти стать всеобщей собственностью.
Будучи поставлен (если не ошибаюсь, самим Львом Николаевичем) в известность относительно составления завещания, П. И. Бирюков в разговоре с Толстым, как оказалось, указал Льву Николаевичу на нежелательный тон, какой принимало завещательное дело вследствие своей конспиративности. Собрать всех семейных и объявить им свою волю — может быть, более соответствовало бы общему духу и убеждениям Льва Николаевича [238] .
Разговор этот и еще одна новая неприятность с Софьей Андреевной не прошли для Льва Николаевича, поставленного между разными течениями в своем близком кругу, даром.
238
Еще перед тем как говорить с Бирюковым, Лев Николаевич просил меня не уезжать в Телятинки, не зайдя к нему.
Собравшись уезжать, я зашел к Льву Николаевичу.
— Вы хотели сказать мне что-то? — спросил я.
— Ничего особенного, ничего особенного! — несколько неожиданно для меня ответил Лев Николаевич.
Мне показалось, что лицо у Льва Николаевича было какое-то странное и как будто утомленное. Прежнего оживления, с которым он совсем еще недавно говорил со мной, не видно было и тени.
— Владимиру Григорьевичу ничего не нужно передать?
— Нет. Я хотел написать ему, но сделаю это завтра. Скажите,
Я вышел.
— Ну, давайте письма! И волостному писарю написали? Это трудное письмо.
Письма не особенно одобрил. Писарю — «ничего». Другое — о разнице учений религиозного и мирного анархизма — «неясно», просил переделать. Это же письмо Лев Николаевич предполагал показать Черткову, что я и сделаю.
Софья Андреевна слегла в постель. Владимир Григорьевич по — прежнему не бывает у Толстых. Лев Николаевич тоже не ездит в Телятинки. Иногда они переписываются, через меня или А. Б. Гольденвейзера.
Александра Львовна и Чертковы очень недовольны вчерашним выступлением Бирюкова. По их мнению, Бирюков, не уяснив еще всей сложности вопроса, позволил себе очень неумело вмешаться в дело и даже давать Льву Николаевичу советы, чем только расстроил его. Сколько я понимаю, слова Бирюкова действительно произвели впечатление на Льва Николаевича.
Утром Лев Николаевич звонит. Иду в кабинет.
— Я в «Самоотречении» такие прелести нахожу! — говорит он о книжке «Пути жизни».
Читал по-французски Паскаля и продиктовал мне перевод еще одной мысли из него, которую просил включить в книжку «Самоотречение».
— Какой молодец! — сказал он о Паскале.
Уже лег в постель после верховой прогулки. Звонок. Прихожу в спальню. Полумрак. Спущенные шторы. Лев Николаевич лежит на кровати, согнувшись на боку, в сапогах, подложив под ноги тюфячок, чтобы не пачкать одеяло.
— А я думаю, что эту мысль нужно объяснить, — говорит он.
Я как раз перед этим указал ему нижеследующую мысль из книжки «Самоотречение», которую И. И. Горбунов пометил «трудной», и спрашивал, верно ли я ее понял: «Если человек понимает свое назначение, но не отрекается от своей личности, то он подобен человеку, которому даны внутренние ключи без внешних». Собственно вся— «трудность» здесь в ясности представления, что такое внешние ключи и ключи внутренние. Лев Николаевич замечание Ивана Ивановича зачеркнул.
— Нет, не стоит, Лев Николаевич, — ответил я на его слова, что надо объяснить мысль.
— Да нет; если и вы… близкий… А я думаю, — продолжал он, — теософия говорит о таинственном. Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой, — что может быть таинственнее этого? Вот эта мысль (которую Лев Николаевич мне продиктовал. — В. Б.),которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же как Христос… Это знаешь, но иногда это особенно ясно представляешь. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это — самое глубокое, таинственное и умиляющее… Вот я только хотел поделиться с вами.