La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Шрифт:
Агония продолжалась чуть меньше двух месяцев, инъекциями морфина удалось ее смягчить.
Из своей африканской экспедиции он привез для Нино несколько серебряных талеров и черную эфиопскую маску, на которую Ида избегала смотреть, и которую Нино надевал на лицо, чтобы произвести впечатление на враждебные ватаги мальчишек, властвовавших в районе; при этом он, наступая на них, горланил:
Мордашка чернощекая, Мордашка абиссинская! Марамба, бурумба, бамбути мбу!Впрочем, позже он обменял маску на водяной пистолет.
Ида никогда не осмеливалась произносить слово «рак», оно у нее связывалось с чем-то фантастическим, сакральным и неназываемым, вроде тех демонов, в которых верят дикари. Вместо этого слова она употребляла выражение «болезнь века», которое слышала от других. Если кто-то спрашивал, отчего умер муж,
После кончины Джузеппе, за которой последовала кончина Альфио, она оказалась беззащитной против страха. Она уже была женщиной, но в сущности навсегда осталась девочкой и при этом лишилась всех своих опекунов. Тем не менее она совестливо и пунктуально занималась преподавательскими обязанностями и обязанностями главы семьи. И только непрестанное дрожание рук выдавало ее внутреннее напряжение. Руки были коротенькими, некрасивыми и всегда плохо отмытыми.
Вторжение в Абиссинию, которое возводило Италию в степень империи, осталось для Иды, носящей траур, событием таким же далеким, как Пунические войны. Абиссиния для нее означала некую территорию, на которой Альфио, повези ему больше, мог бы, по-видимому, разбогатеть, распродавая особые масла, лаки и даже сапожные кремы (правда, ей казалось, на основании читаного в школе, что африканцы из-за климата разгуливают босыми). В аудитории, где она вела уроки, как раз над учительской кафедрой, в центре стены висели, рядом с Распятием, увеличенные и оправленные в рамку фотографии великого Основателя Империи, а также и Короля-Императора. Первый имел на голове феску с густой, ниспадающей на лоб бахромой; спереди на ней красовался царственный орел. А под этим головным убором его лицо, воспринимаемое как наивное — до того оно было нахальным, — явно силилось принять выражение, которое мы видим у классической статуи Кондотьера. Но в действительности из-за неестественно выпяченного подбородка, натужного напряжения челюстей и работы мышц, расширяющих глазницы и зрачки, получалось, что это скорей лицо комика из варьете, который изображает капрала, нагоняющего страх на новобранцев. А что касается Короля-Императора, то его невзрачные черты выражали только умственную ограниченность, свойственную провинциальному мещанину, который родился уже пожилым и с солидной рентой в банке. Но в глазах Идуццы образы обоих этих персонажей, наряду с Распятием, которое для нее олицетворяло лишь мощь церкви, представляли исключительно символ власти, то есть той таинственной и абстрактной инстанции, которая творит законы и внушает безраздельное почтение. В эти самые дни она, выполняя спущенные этой властью инструкции, выводила крупными буквами на доске текст упражнения по письму для своих третьеклассников: «Переписать три раза в чистовую тетрадь следующие слова дуче:
„Вознесите ввысь, о легионеры, ваши штандарты, мечи и сердца, дабы приветствовать, по прошествии пятнадцати веков, возвращение Империи на судьбоносные холмы Рима!
Между тем недавний Основатель империи, совершив этот шаг, в сущности, сунул ногу в ту самую западню, которая должна была довести его до последнего скандала, крушения и смерти. Именно тут его подстерегал другой основатель, основатель Великого Рейха, сообщник в настоящем и предопределенный хозяин в будущем.
Между этими двумя злополучными жуликами, разными по своей сущности, имелось и неизбежное сходство. Из моментов сходства самым органичным и прискорбным был их одинаковый сущностный изъян — внутри оба они являлись неудачниками и лизоблюдами, оба хворали роковым комплексом неполноценности.
Известно, что подобное чувство, поселившись в избранных жертвах, работает в них с яростной неотвратимостью грызуна, частенько вознаграждая их соответствующими сновидениями и мечтами. И Муссолини, и Гитлер были мечтателями, каждый на свой лад, но вот тут-то и обнаруживается их изначальное несходство. Поток мечтаний итальянского дуче, соответствовавший его чисто материальной воле к жизни, состоял из набора театрализованных сцен, в которых, среди знамен и триумфальных шествий, он, убогий вассалишка и статист, исполнял партии античных монархов, осененных благодатью — всевозможных цезарей и августов, возносясь при этом над толпой, униженной до роли марионетки. В то время как другой, зараженный нудной некрофилией и преследуемый кошмарами, был полубессознательным исполнителем некоего наваждения, не принимавшего четкой формы, в которой любое живущее на земле создание, включая и его самого, становилось объектом истязаний и деградации, доходившей до полного разложения. В его плане Великого финала — все народности Земли (включая и германскую) растворялись в беспорядочном нагромождении мертвых тел.
Известно, что фабрика сновидений часто прикрывает свои основы трухой реальности и прошлого. Но в случае с Муссолини изначальный материал был достаточно обнажен,
Джузеппе Рамундо в момент кончины было 58 лет, и Нора, которой было шестьдесят шесть, уже пребывала на пенсии, когда осталась вдовой. Она никогда не навещала могилу мужа, ей мешал священный страх перед кладбищами; но ясно также, что самая крепкая связь, не дававшая ей покидать город Козенцу, держалась на близости Джузеппе, который продолжал существовать у нее под боком, на кладбище.
Она так и не захотела оставить свой старый дом, ставший теперь ее логовом. Она почти всегда выходила из него только ранним утром, чтобы закупить провизии; а если и покидала его днем, то только чтобы отослать перевод стареньким родителям Джузеппе. Им, как и Иде, она писала длинные письма, которые старикам, бывшим неграмотными, читал кто-то другой. Но в письмах она крепко остерегалась намекать, пусть даже косвенно и мягко, на собственный неотвязный страх перед будущим, поскольку подозревала, что теперь везде есть цензура и доносчики. И в этих своих посланиях, частых и многословных, она на все лады повторяла одну и ту же мысль:
«Вот какая странная штука, эта судьба, и неестественная. Я вышла замуж за человека, который был на восемь лет моложе меня, и по закону природы мне следовало умереть первой, и Он бы меня напутствовал. А вместо этого пришлось мне присутствовать при Его смерти».
Заводя речь о своем Джузеппе, она всегда писала «Он» с большой буквы. Стиль у нее был пространный, с массой повторений, но в нем было некое школьное благородство; почерк был удлиненный, тонкий, и в общем элегантный. Но когда дело пошло к закату, письма ее становились все короче и короче. Стиль стал куцым и невнятным, а буквы кривились и дрожали, толпясь на листке и словно не зная, в каком направлении им двинуться.
Кроме этой переписки, которая для нее была своего рода графоманией, единственным ее развлечением было чтение иллюстрированных журналов и любовных романов, а также слушание радио. Уже некоторое время сообщения о расовых преследованиях в Германии тревожили ее, это был недвусмысленный сигнал, подтверждающий ее прежние предчувствия. Но когда к весне 1938 года Италия в свой черед присоединилась к официальному хору антисемитской пропаганды, она увидела, что судьба неотвратимой орущей глыбой придвигается к ее дверям, день ото дня вырастая. Сводки последних известий по радио, читаемые рокочущими и грозными голосами, уже чуть ли не физически заполняли ее маленькие комнатки, оставляя в них осадок паники, но от этого она лишь усерднее принуждала себя слушать их, чтобы, не дай Бог, не оказаться неподготовленной. Она целые дни и вечера проводила настороже, она знала расписание всех радиовыпусков и следила за ними, словно подраненная лиса, затаившаяся в норе и внимательно прислушивающаяся к тявканью приближающейся собачьей стаи.
Какие-то мелкие фашистские чины, пожаловавшие к ним из Катандзаро, в один прекрасный день распространили предварительное коммюнике о скорой переписи всех евреев, живущих в Италии, с обязательной самоличной явкой. И с этого дня Нора перестала включать радио — она боялась слушать официальные объявления о правительственном декрете с конкретными сроками явки.
Было начало лета. Уже со времен минувшей зимы Нора, которой теперь было шестьдесят восемь, страдала из-за обострения одного из своих недугов — атеросклероза, который подтачивал ее уже давно. Раньше ее манера общения с людьми, пусть и уклончивая, была отмечена все же внутренней мягкостью; теперь в ней появилась какая-то едкость, почти яростность. Здоровавшимся с нею она теперь не отвечала, не отвечала даже своим прежним, ныне подросшим ученицам, хотя они до сих пор были ей дороги. Бывали ночи, когда ею овладевали кошмары, и тогда она ногтями разрывала на себе рубашку. Как-то ночью случилось ей во сне упасть с кровати, она очнулась на полу, голова у нее гудела. Часто на улице ей приходилось оборачиваться, с выражением мрачным и раздраженным, по совершенно ничтожным поводам — ей чудилось, что люди отказывают ей в учтивости, и самые невинные словечки заставляли ее ощетиниваться.