La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Шрифт:
Около наклонного склона, ведущего к рельсовым путям, беспокоящий ее шум стал громче. Вначале Ида рассудила, что это, вероятно, блеяние и мычание животных, доносящееся из переполненных товарных вагонов — отголоски этого мычания порой приходилось слышать вблизи станции и раньше. Но это было совсем другое. Это голосила человеческая толпа; звуки исходили, вроде бы, прямо из-под платформ, и Ида пошла вперед, ориентируясь на них, хотя никаких признаков скопления людей нельзя было увидеть среди запасных и маневровых путей, перекрещивающихся на фоне галечной подсыпки справа и слева от нее. В этом своем переходе, который ей показался километровым и был омыт ручьями пота (на самом деле там набиралось от силы шагов тридцать), она никого не повстречала, кроме одинокого машиниста, который
Непонятный человеческий гомон приближался, он звучал все громче, хотя и оставался необнаруженным, словно исходил из какого-то засекреченного и зачумленного места. Он был похож на все те звуки, которые можно слышать в приютах для престарелых, лазаретах и местах заключения, однако эти звуки были перемешаны без разбора, как осколки разных материалов, брошенные в общую дробильную машину. В конце пешеходной дорожки, на прямом тупиковом пути стоял поезд, он показался Иде бесконечно длинным. Гомон голосов исходил оттуда.
Там было, вероятно, десятка два вагонов для перевозки скота. Некоторые стояли порожняком с открытыми дверьми, двери других были задвинуты и заперты длинными железными штангами. Согласно общему стандарту, в вагонах этого типа не имелось никаких окон, только маленькое зарешеченное отверстие где-то у самой крыши. У некоторых из этих решеток виднелась пара рук, вцепившихся в прутья, чьи-то глаза, уставившиеся в одну точку. В этот момент около поезда не было никакой охраны.
Синьора Ди Сеньи была там, она бегала взад и вперед по открытой платформе, перебирая своими ножками без чулок, коротенькими и худыми, болезненно белыми… Демисезонный пыльник, развевающийся за спиной, окутывал ее деформированное тело. Она носилась вдоль всей этой цепочки вагонов, выкрикивая голосом почти непристойным: «Септимио! Септимио!.. Грациелла! Мануэле!.. Септимио!.. Септимио!.. Эстерина!.. Мануэле!.. Анджелино!..» Из недр состава до нее долетел незнакомый голос, он кричал ей, чтобы она уходила прочь, иначе эти,которые вот-вот вернутся, заберут и ее тоже. «Не-е-е-т! Нет, никуда я не уйду! — прокричала она в ответ яростно и грозно, стуча кулаками по обшивке вагонов. — Здесь моя семья, позовите их! Ди Сеньи! Семья Ди Сеньи! Септимио! Септимио!» — завопила она вдруг и подбежала к одному из вагонов; вся устремившись вперед, она схватилась за штангу, крепившую дверь, в бессильной попытке выломать ее. За решеткой верхнего отверстия появилась маленькая голова, это был старый Ди Сеньи. Было видно, как сверкают его очки на фоне зиявшей за ним темноты, оседлавшие его массивный нос; были видны и миниатюрные кулачки, вцепившиеся в железные перекладины.
«Септимио! Где все остальные? Они здесь, с тобой?»
«Уходи, Челеста, — сказал ей муж. — Говорю тебе — уходи сейчас же, этисейчас вернутся…»
Ида узнала его голос, неторопливый и рассудительный. Тот же голос, который в былые времена, в тесном закутке, заваленном старинными вещами, говаривал ей мудро и взвешенно: «Ваша вещица, синьора, не стоит даже того ремонта, который здесь придется сделать…» Или же: «За все это чохом я могу дать вам шесть лир…»
Вот только сегодня этот голос звучал тускло, отрешенно, словно он доносился из какой-то дальней обители, у которой нет адреса, и закон в ней — жестокость.
Внутренность вагонов, разогретых солнцем, светившим еще совсем по-летнему, была полна этим неумолчным гомоном. В беспорядочном звуковом потоке поднимались всплески плача, чьи-то упреки, обрывки обрядовых молитв, бессмысленный говорок, старческие восклицания, призывающие мать; одни голоса, словно уйдя в себя, вели церемонную беседу, другие разражались саркастическим смехом. По временам над всей этой звуковой массой вздымались безнадежные, леденящие душу крики; слышались и другие, по-животному насущные — тут выкрикивались слова самые простые — «Пить!», или «Воздуха!». Из одного из хвостовых вагонов, перекрикивая все другие голоса, доносился голос молодой женщины
Иде этот разноголосый хор вдруг показался родным. Нисколько не меньше, чем полупристойные выкрики женщины или назидательные фразы старого Ди Сеньи, весь этот жалобный гвалт, исходивший из вагонов, манил ее к себе, возбуждал в ней щемящую нежность. Он действовал через какую-то извечную память, которая опиралась не на время, а совсем на другой источник на тот самый, где звучали калабрийские колыбельные, что напевал ей отец, или безвестные стихи, что всплыли предыдущей ночью, или эти легчайшие поцелуи, сопровождавшиеся словами: «Милая, милая…». Это была точка полного покоя, она утягивала ее вниз, в общую нору, где обитала единая бесчисленная семья.
«Я все утро вас искала…»
И синьора Ди Сеньи, подавшись навстречу этому очкастому лицу, возникшему у решетки, принялась торопливо рассказывать. Ее монолог походил на лихорадочно сообщаемую сплетню, вот только манера говорить была семейная, можно сказать, обиходная манера супруги, которая отчитывается перед мужем в том, как она потратила свое время. Она рассказала, что сегодня около десяти она, как и рассчитывала, вернулась из пригорода с двумя бутылями масла, которые ей удалось раздобыть. Во всем квартале не было ни души, все двери настежь, и в домах никого, и на улице тоже никого. Совсем никого. Она бросилась наводить справки, спрашивала там и сям, у хозяина кафе, арийца, и у продавца газет, тоже арийца, спрашивала, где могла. Синагога тоже была пуста.
«Я туда побежала, я сюда, и к тому, и к этому… Кого в военном министерстве разместили, кого — на вокзале Термини… И на улице Тибуртино тоже…»
«Уходи, Челеста».
«Да никуда я не уйду! Я тоже еврейка! Пусть и меня тоже посадят на этот поезд!»
«Resci"ud, [13] Челеста, именем Бога заклинаю, уходи, пока этине вернулись».
«Не-е-е-т! Нет! Септимио! А где остальные? Где Мануэле? И Грациелла? А маленький? Почему они не хотят показаться?» Внезапно ее снова прорвало, и она, как безумная, принялась вопить:
13
Resci"ud — спасайся (др.-еврейск.).( Примеч. Э. Моранте.)
«Анджелино! Эстерина! Мануэле! Грациэлла!»
Внутри вагона началось какое-то скрытое движение. Непонятным образом добравшись до решетки, немного позади старика, возникла кудрявая головка, пара черных глазенок: «Эстерина-а-а! Эстерина-а-а-а! Грациелла-а-а! Откройте мне! Почему здесь никого нет? Я еврейка! Пусть меня тоже везут! Откройте! Фашисты! Фа-ши-сты! Открывайте!»
Она кричала «фашисты!», не вкладывая в это слово ни обвинения, ни оскорбления, для нее это была естественная разговорная характеристика, так можно было бы сказать: «Синьоры присяжные» или «Синьоры офицеры», обращаясь, в случае нужды, по инстанциям. И она становилась все неистовее в своей бесполезной попытке выломать штангу, запиравшую дверь.
«Уходите прочь! Синьора! Не смейте здесь стоять! Будет лучше для вас! Уходите сию минуту!»
Какие-то люди возле входа в дирекцию, на другом конце платформы — то ли носильщики, то ли служащие — быстро двигались по направлению к ней, торопя ее жестами. Однако к поезду они не захотели приближаться. Получалось, что они его избегают, словно комнаты, где лежит покойник или чумной больной.
Присутствие Иды, оставшейся несколько позади, у начала платформы, еще никого не заинтересовало. Да и она сейчас словно бы забыла о себе. Она чувствовала невероятную слабость, и, хотя здесь, на платформе, жара вовсе не была чрезмерной, она покрылась потом, словно у нее была сорокоградусная температура. Но она с готовностью отдавалась этой телесной слабости, как последней мыслимой милости, которая позволяла ей как бы раствориться в толпе, затолканной в эти вагоны, смешать свой пот с их потом.