Лабиринт
Шрифт:
— Это тебе ясно, светлая ты голова!— кричу я.— А ему, а им... Ты сам, живи ты в то время, ты сам — что бы ты мог делать, если...
— Я же сказал,— повторяет Витька мрачно.
Я вдруг осекаюсь. Это не Витька Черноусов стоит передо мной — это я сам — прежний — стою перед собой и смотрю на себя суровыми судейскими глазами. Глазами, которые ничего не прощают — ни Онегину, ни...
Я умолкаю.
И почему-то вдруг вспоминаю Сосновского. Смотрю на Машеньку и вспоминаю Сосновского...
Пожалуй, это прекрасно — что я их ни в чем не убедил!
Я
— Так какого же дьявола,— говорю я.— Какого же дьявола, если вам самим все известно...
И мы смеемся — все вчетвером, облегченно и весело.
— Но все-таки,— опомнившись, настораживается Маша,— Ведь двойка так и останется двойкой?..
— Но Рылеева не пугал даже эшафот!..
— Хорошо,— с мрачной решимостью говорит Черноусов.— Я не стану переписывать сочинение, Клим Сергеевич.
Они уходят. Но мы еще сидим на подоконнике. Машенька печально вздыхает.
— Мне жалко их,— говорит она,— И эта Виктория Федоровна... Бедные ребята! Может быть, все-таки лучше...
— Зачем? — говорю я.— Им не терпится стать героями. Пусть попробуют!.. Ведь все мы рождаемся, чтобы сделать, в жизни что-то огромное и прекрасное!..
Она не замечает моей иронии.
Я смотрю на ее лицо — знаете, у детей встречаются не по возрасту глубокомысленно-задумчивые лица,— на ее опущенные плечи, смотрю в ее доверчивые, опечаленные глаза.
«Какая же ты дрянь, Бугров! — говорю я себе.— Какая ты мелкая, дешевая, злорадная дрянь!»
Наша «Комсомолия» — гордость литфака. Во-первых, мы сражаем все остальные институтские газеты своими размерами: три с половиной метра в длину. Когда на стене появляется такая «простыня», никто не пройдет мимо, чтобы не остановиться: безошибочный психологический расчет! Во-вторых, мы печатаем романы с продолжением, стихи, дискуссионные статьи, спортивную хронику, «Новые мысли Козьмы Пруткова» и фельетоны.
На каждый номер мы тратим несколько вечеров. Мы забираемся в пустую аудиторию, сдвигаем столы и разворачиваем на них белоснежный рулон бумаги, перед которым через три дня будет толпиться весь институт. Мы выкладываем перед нашими девчонками кульки с леденцами, печеньем и запираемся, просунув ножку стула в
скобу дверной ручки: до поры до времени никто не должен проникать в наши редакционные тайны.
Конечно, есть исключения. К нам пробует вломиться Ситка Коломийцев. Сначала дверь содрогается, как будто в нее ударяют осадные орудия хана Батыя. Потом раздается вежливый стук и нас просит открыть сам декан. Потом — сам директор. Мы не поддаемся: мы узнаем измененный голос того же Сашки Коломийцева. Наконец через замочную скважину он начинает взывать к профессиональный солидарности. Тогда мы уступаем. Мы благородно снисходим к своему сопернику, редактору «Литературной газеты», второй газеты,
Сашка усиленно пытается придать ей академический дух. Он печатает статьи по классическим проблемам филологии. Его газету читают лишь благодаря нашим пародиям и эпиграммам.
Глядя, как у нас кипит работа, Сашка зеленеет от зависти и наливается желчью.
— Значит, начиняете свою колбасу?— останавливается он около Оли Чижик, выводящей плакатным пером заголовок.— Посмотрим, посмотрим, на что вы способны... Так: «Зачеты и просчеты»... «Три реплики комсомольскому бюро», «Николай Дубаков и два мушкетера»... Скукотища!.. А цвет, а цвет! Красное с желтым!.. Ну, Климу простительно, он дальтоник, но ты, о несравненная Ольга Чижик!..
Оля сажает жирную кляксу и требует выгнать Сашку и коридор:
— Он ходит, чтобы только вредить! Нарочно!..
— А вы?.. Чьи стихи печатаете? Караваева? Марахлевского? Переманили — и печатаете?..
— Спокойно, старик,— говорю я. — Мы давно предлагаем объединить обе газеты и покончить с междоусобицей... Если ты согласен...
Раньше Сашка гордо отказывался. Теперь он закуривает, стреляет дымом в потолок и выдвигает условие:
— Пускай остается наш заголовок: «Литературная газета»...
Проходит долгая минута изумления Сашкиной наглостью.
— Пока луна не упадет на землю...— говорит Оля ледяным голосом и берется за кисточку.
— И петух не квакнет...— подхватывает Серега Караваев, на миг отрываясь от мучительных поисков заголовка для чьей-то заметки.
— И среди зимы не зацветут яблони...— продолжает невозмутимая Наташа Левашова, выстукивая одним пальцем на машинке.
— «Комсомолия» останется «Комсомолией», — завершаю я.
— Чудаки!— притворно вздыхает Сашка.— Что у вас за название? «Литературная газета» — это же звучит!..
На него больше не обращают внимания. Сашка снова вздыхает и на прощанье из жалкой мести гасит сигарету в Олиной ванночке для воды.
Но в дверях Коломийцев сталкивается с Леной Демидовой и Машенькой. У них только что кончилось бюро, они заходят — посмотреть, посочувствовать, если надо — помочь.
Остановясь перед уже заполненным столбцом, Лена внимательно читает заметку «Три реплики».
— Ох, Клим, Клим! Уж этот Клим! Опять в наш огород камушки?
Она улыбается и с укоризной покачивает головой, на которой короной уложены тугие русые косы.
Мне нравится Лена Демидова. Мне нравится в ней все: и ее косы, и свежие щеки, и добрые, внимательные глаза, и спокойствие, и плавные, мягкие движения северянки, и та крестьянская, серьезная добросовестность, с которой она относится к своим обязанностям секретаря.
Как и большинство наших студентов, она приехала из отдаленного района, оттуда, где, наверное, текут прозрачные, плавные реки, поют протяжные, печальные песни... Я часто испытываю неловкость перед ней: она побаивается меня, в каждом слове ищет скрытую насмешку и подвох, редко возражает и быстро соглашается. Но сегодня перед Леной Демидовой мне неловко вдвойне.