Лабиринт
Шрифт:
Иногда она приходит в библиотеку без подруги. Мы сидим рядом, к плечу плечом, и читаем Пешковского. Мы читаем Пешковского, «Синтаксис русского языка», один на двоих, и когда я первым кончаю страницу, она придерживает ее своими выпачканными в чернилах пальчиками, и на ее лице появляется сердитая гримаска. Я улыбаюсь. Она толкает меня плечом и хмурится. А в ямочках на ее лице дрожит смех. У нее четыре ямочки: две на щеках и дно на подбородке. Когда она смеется, они напоминают водоворотики.
Потом я провожаю
Маша — член факультетского бюро.
— Ну послушай,— говорит она,— есть у людей хоть капелька совести? Ведь это же наш факультетский хор... Неужели это так трудно понять?..
— Да,— говорю я,— наверное, это трудно понять...
Маша вспыхивает:
— Ты снова издеваешься, да?..
Она обижена. Смертельно. Она убыстряет шаги. До меня долетает:
— И можете меня не провожать!..
Она вот-вот заплачет. Я почти вижу, как на ее глазах вскипают слезы. Я едва не хохочу, догоняя ее.
— Хорошо,— говорю я.— Ну, хочешь, я сам вступлю в факультетский хор? Завтра же? И я буду молчать. Хочешь? Буду молчать всю дорогу. Только не сердись!..
Ода сбавляет шаг. Она меня прощает. Она огорченно улыбается мне, как маленькому:
— Ну неужели это так трудно понять? Ведь мы же все заинтересованы, чтобы наша самодеятельность...
Мне почему-то становится жалко себя. Я молчу. Я иду и молчу, и слушаю ее щебет, ее чириканье, ее журчанье, шепелявое журчанье светлого ручейка, без которого не могу жить. Но отчего-то мне становится жалко себя, и я молчу, свято храня обещание молчать до самой Плеханова 20. Я молчу до тех пор, пока она не оборачивается и не взглядывает на меня — пристально и встревоженно.
— Почему ты все время молчишь, Клим?
— Я слушаю.
— Нет, ты не слушаешь и молчишь. А я болтаю, как дура. Ну, говори!
— О чем?— спрашиваю я покорно.
— О чем хочешь!
— Мне нравится молчать. Идти с тобой и молчать. Так лучше.
— А я не хочу, чтобы ты молчал!
— О чем же мне говорить?..
— О чем хочешь!..— Она капризно вздергивает голову.
Сегодня я туп. Туп, как бревно. Я не знаю, о чем говорить ей, маленькой капризной девочке из сказки. Я говорю:
— Хорошо. В некотором
— Ты забыл самое главное: у девочки была красная шапочка!
— Да. Красная шапочка... А навстречу ей волк, страшный-престрашный...
— Замолчи,— говорит Маша сухо.— Ты издеваешься надо мной целый вечер. Ты слишком высокого мнения о себе. Ты не можешь снизойти до меня для серьезного разговора, да?
Плеханова 26 сияет огнями. Разноцветные занавески в окнах придают дому, уютный, сказочный вид. Сейчас Маша уйдет, скроется за одной из этих занавесок. А я пойду назад. И обратный путь покажется мне долгим и холодным, зачем я ее обижаю? Машу, Машеньку, милую девочку с зеленой полянки?..
— Маша,— говорю я и ловлю ее руку в мягкой варежке,— я сам не знаю, что со мной творится. Я идиот. Ты в тысячу раз умнее меня. Мы поговорим завтра — о самом серьезном. Хочешь, я буду читать тебе Блока? Вот это: «Пала Мария, звезда!..»
Она слушает меня, не вынимая руки. Она не умеет долго сердиться. Какой надо быть скотиной, чтобы издеваться над ней!
— Ладно,— говорит Маша,— я больше не сержусь. Но в следующий раз мы поговорим о серьезном. Мне надо обо многом тебя спросить.— Она задумывается на секунду и, как бы нечаянно вспомнив, роняет:
— Кстати, что ты думаешь об этом Олеге?
...Об этом Олеге?..
— Очень противный тип, правда?
...Передо мной проплывает бледное холеное лицо и глаза в холодном прищуре...
Не помню, что я ей ответил. Я слишком хорошо знаю подобных людей, чтобы уложиться в короткий ответ. Она не дослушивает и, вдруг заторопившись, прощается и легко взбегает на ступеньки крыльца. Оттуда она еще раз машет мне портфелем.
На обратном пути я не спешу. Мое старое, истончавшие пальто греет плохо. Но я иду к себе, все время повторяя неожиданно возникшую в памяти грустную, певучую строчку, похожую на всплеск на вечерней реке, и как-то не ощущаю мороза.
Пала Мария, звезда...
Мне хорошо.
Часто на меня нападает бессоница. Я долго ворочаюсь на жестко слежавшемся тюфяке и не могу заснуть. Густой храп вперемежку с бормотаньем и присвистом наполняет комнату. Приторно-сладким, душным запахом тянет от валенок, сложенных горкой на табурете у печной дверцы. Над столом свисает угол газетного листа: в темноте он кажется крылом подбитой птицы. Это Полковник пристраивал к лампочке абажур, чтобы не мешать остальным ребятам.