Лабиринты судьбы
Шрифт:
Я поплыла в комнату, разгребая руками воздух, и в мгновенном изнеможении опустилась на краешек дивана.
— Кирюша-а-а, — выла я. — Кирочка, как же? Валера! Вы же говорили, что общее. Мне нельзя самолично? А ему? Ему самолично? Кирочка-а-а! Я не могу! — я сползла с дивана на пол, на колени.
Дыхание спирало, и руки инстинктивно цеплялись за полы Кириного плаща.
Капли дождя резко забарабанили по оконному переплету. Я повернула голову к окну, небо стремительно темнело. Или это черная пелена застилала мои глаза? Сквозь эту темь доносилось невнятное бормотание:
— Я
Я не могла ни выть, ни скулить, ни плакать. Слезы испарились. Или нет — они просочились куда-то в глубь моей души, как в жаркий песок.
Я бессмысленным взглядом блуждала по комнате, выхватывая из черного марева то преломленный овал блюда, на котором плавились желтым густым воском крупные яблоки гольден, то белый крест в дверном проеме: там, вероятно, расставив руки, стоял Валера, то тяжелые складки зеленых гардин.
Шершавый, сухой стон комом застрял в моей груди, и я силилась выдохнуть его, но тело било противной дрожью, и ярость медленно, но неотвратимо закипала в моей крови.
Черный фон постепенно становился алым, и мой зрачок в этом алом мареве зацепился за некий предмет, а мозг вычленил его роковую необходимость.
На журнальном столике, рядом с блюдом, заполненным яблоками, лежал кухонный нож. Неимоверная сила метнула меня к этому сталистому жалу, сулящему освобождение от боли. Луч лезвия мгновенным огнем вспыхнул у лица и с мягким хрустом, будто в яблочную мякоть, вонзился в тело напротив.
— Ох…
Я глянула вниз, туда, где, как мне казалось, должен был лежать Кирилл. Красная пелена спала, и я обмерла.
На полу, опершись на один локоть, полулежал Валерий Иннокентьевич. Лоб его, покрытый испариной, был белым, как тот клочок пены на подбородке. По плечу гранатовыми зернышками скатывались капельки крови.
Розовые губы растянулись в гримасе усмешки.
— Эх ты, вояка! А если б убила? Ну, кто-нибудь подсобит? — Он скрипнул зубами, с трудом поднимаясь, и посмотрел на Киру. — Надеюсь, ты не обиделся, что я так грубо оттолкнул тебя?
Кирилл монументально замер, лишь ресницы его едва вздрагивали. Он неотрывно смотрел на лежащий у ног нож и шевелил губами.
Валерий Иннокентьевич перевел взгляд на меня и ободряюще подмигнул черным глазом.
— Не боись, залечим.
И тогда я вдруг почувствовала, как шершавый комок в растрескавшейся от невыносимого жара груди стал обволакиваться живительной влагой. Тугой узел отчаяния, доселе сжимавший сердце, ослаб, и тело внезапно стало необъяснимо легким. Валерий Иннокентьевич отшвырнул нож ногой и пошел к ванной. Он неловко задел раненым предплечьем дверной косяк, оставив на нем красную полоску, глухо матернулся и зажал порез другой рукой.
— Не боись, залечим, — непонятно для кого повторил он и, перефразируя известный шлягер, запел: — То ли еще было, ой-ой-ой…
Трубы в ванной загудели, и, прежде
День понемножку расходился. Сквозь серую морось выглянул игривый лучик, небо слегка просветлело, и комната стала заполняться разнообразными уличными звуками.
Где-то вдалеке звякнули молочные бидоны, залаяла собака и засвистела пичужка. Смех детворы, считалки и дразнилки, шорох подошв о влажный асфальт — вдруг разом хлынули в растворенное окно и наполнили душу такой острой и глубокой печалью.
Кирилл осторожно, словно боясь оставить отпечатки пальцев, поднял нож, отнес на кухню, затем вернулся и, тоскливо глядя сквозь меня, тихо сказал:
— Как страшно…
Лицо у него было растерянное, он подушечками большого и указательного пальцев правой руки сотворил над глазами как бы козырек от света и погрузился в глубокую задумчивость.
— Как страшно… Как страшно, — то и дело раздавался едва уловимый выдох.
— Пойдем, — окликнула я. Он без сопротивления, подобно зомби, ссутулившись, зашаркал к выходу.
8
Наверное, нет прощения тому, на что я решилась. Я пошла добровольно, более того: не понукаемая никем, никем не понуждаемая, я увлекла за собой Кирилла.
— Пойдем. Ты же договорился. Нам нельзя задерживаться.
То, что происходило внутри меня, что зрело, совсем недавно радуя и умиляя своей непостижимой тайной, теперь жгло нутро, и хотелось избавиться поскорее от этой малой частички меня, так беспощадно подчинившей себе мою волю и мои чувства.
Я опускалась по серой, мраморной лестнице и знала, что там меня ждет «страшный суд». Самый, быть может, страшный, какой только мыслимо вообразить.
На узкой лакированной скамейке оранжевого цвета, под массивной, будто бронированной, дверью, словно воробей на жердочке, примостилась худенькая сероглазая, коротко остриженная девочка.
Если бы не ее короткая, по самое «не хочу», юбчонка да едва обозначенные выпуклости под трикотажной водолазкой, я бы решила — мальчик.
Вид у девочки был пришибленный, и странное впечатление производили неестественно расширенные зрачки. Руки ее подрагивали, и каждые две-три минуты все тельце вскидывалось, словно через него пропускали ток. В эти мгновения она всхлипывала, и на выдохе из ее губ вырывалось надломленное: «Мамочка-мамочка».
Мне захотелось заткнуть уши, закрыть глаза и бежать из этого мраморного подземелья. Я уже импульсивно напряглась, но взгляд этой бедолаги неожиданно упал на меня.
Она медленно и неуверенно, будто по намыленной поверхности, скользнула зрачками от кончиков моих туфель вверх, по белесым потертостям стареньких и поэтому безумно любимых джинсов, по грубой вязке шерстяного свитера. Вверх, по шее до подбородка, губ, переносицы…
Я чувствовала змееподобное скольжение невидящего взгляда. Стоп! Глаза ее дернулись, тело пронзила очередная конвульсия, и в тот момент, когда она хрипло выронила «мамочка», а я сжалась в предощущении чего-то неимоверно страшного, вдруг скрипнула дверь.