Лабух
Шрифт:
Собравшиеся на концерт обитатели Старого Танкового, как и полагается всякой уважающей себя публике, негромко переговаривались, грызли семечки, аккуратно — цех все-таки — сбрасывая шелуху в бумажные кулечки. Девчонки-работницы с откровенным интересом разглядывали музыкантов. Пришельцев извне, из другого мира, непохожего на замкнутый на себя мирок Старого Танкового, мира, где совершается яркая, искрящаяся жизнь, в которой и любовь, и заботы — все другое. Жизнь, в которую так хочется уйти, но боязно, ах как боязно. И некоторые, самые отчаянные, наверное, уходят, и кто-то из этих некоторых возвращается, растратив всю свою отчаянность на городские пустяки, и Старый Танковый молча принимает их обратно.
Как-то сами собой пальцы Лабуха принялись неторопливо, как бы между
Теперь зал был взят. Взят осторожно и не больно, теперь можно было играть, теперь им верили. И они играли, сначала инструментальные вещи, потом, по просьбам зала, — песни, потом они поиграли вместе с небольшим местным духовым оркестриком — вот уж точно, где слышащие, там и звукари! Потом их попросили сыграть на танцах, и они играли без перерыва до позднего вечера. Наверное, они играли бы и до утра, но в цехе появился солидный господин в строгом костюме и галстуке — начальник — и напомнил, что завтра с утра все должны быть на работе. И тотчас же возник бард. Он появился незаметно, и над гомоном и гвалтом разгоряченных танцами людей всплыл простенький гитарный перебор. На сей раз бард был молод, слегка бородат, играя, он все время скашивал глаза на струны, словно боялся забыть вечные бардовские три аккорда.
«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».
Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.
Под пальцами ощущаяСтальную пронзительность струн,Сыграю я на прощаниеОстывающему костру.Сыграю песню лиловую,Как угли в серой золе,Не первую и не новуюПесню на этой земле.О том, как стареют скитальцыИ расходятся по домам,Как гибкость теряют пальцы,Прежде послушные нам.Спросят меня: «О ком ты?»А я отвечу: «Да так...О тех, кто умер в окопах,И не дождался атак».Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.
И расскажу, как славно,Хоть вроде бы и не в тон,В небе луна плавает,Словно в стакане лимон.Струны,Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.
И в голосе чуть осипшемСевер смешав и юг,Я песню неистово-синюю,Ударив по струнам, спою.Как море сине-искристоеЗа кормой корабля дрожит,И солнце летит икринкоюСинь-рыбы по имени Жизнь.«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».
Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.
Спросят меня: «О чем ты?»А я отвечу: «Да так...»И песню сыграю черную,Как земные цвета пролистав,Поезд дальнего следованияОкнами в ночь глядит,Я песню пою последнююО том, что пора сходить...И незнаком полустанок,И в окнах не светит огонь,Я допою усталоИ тихо оставлю вагон.Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.
— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.
Только тут Лабух заметил, что руки у Мышонка оттянуты двумя здоровенными окороками, заботливо упакованными в коричневую бумагу и перевязанными киперной лентой.
«Свинина у них точно своя, — подумал Лабух. — А деньги они и сами-то бог знает когда видели. Вот и расплатились чем могли. И то сказать, не курсовыми же пулеметами с них брать, что мы, деловые, что ли.
— И вот еще, начальник дал, — Чапа вытащил откуда-то из зарослей боевых барабанов изящно изогнутую литровую фляжку из нержавейки. — Чистый продукт, они им оптические оси танковых прицелов промывают, ихний шеф сам мне сказал.
И тут Лабух сообразил, что Мышонок и Чапа после бардовской песни остались с ним, хотя, по всем правилам, им надлежало бы отправиться домой. К себе домой, а не к Лабуху в гости. В этом было что-то неправильное, но барды никогда не ошибались, и если бард счел, что Лабухов подвальчик — их общий дом, то, значит, так оно и есть на самом деле. Лабух повернулся к друзьям. Мышонок и Чапа смотрели на него, понимая, что придется рассказывать все как есть.