Лабух
Шрифт:
Лабух торопливо, словно ядовитую гадину, швырнул трубку за борт. Кувыркаясь, она золотой искоркой сверкнула в лучах восходящего солнца и, набирая скорость, со свистом устремилась вниз. Падая, трубка запоздало принялась пиликать «Турецкий марш», но соображения умной Эльзы по теме «Имя для города» так и остались неозвученными.
«Хорошо бы, чтобы она угодила в темечко товарищу Ерохимову! — с чувством подумал Лабух. — Или хотя бы Густаву».
Рассчитывать на такое везенье, однако, не приходилось, поэтому Лабух просто плюнул вслед канувшей в подернутую пеньюарной голубой дымкой бездну трубке. Настроение было безнадежно испорчено, любая музыка ничего, кроме чувства здорового отвращения, не вызывала. Лабух зло щелкнул переключателем, врубил звук и грязно выругался, чуть не порвав при этом струны.
— Эй ты кончай баловать! — раздался откуда-то снизу мощный голос.
Дед Федя, понял Лабух, вот ведь! А ему-то чего надо?
— Ты-то как до меня докричался, ведь я трубку выкинул! —
— Нам никакие трубки не надобны, ни мобильные, ни клистирные, — серьезно сообщил дед Федя. — А найти тебя не проблема. Сначала ты, не оправившись даже, не побрившись, не перекрестившись, за серьезное дело берешься, потом плюешься и ругаешься почем зря, у меня вон аж баян, и тот покраснел. Опять же, эфир штука нежная, а ты в него плюешь, словно в сортирное очко. И после этого ты хочешь, чтобы я не вмешивался?
— Так я всего-навсего хотел дать имя этому городу, — принялся оправдываться Лабух. — Только взялся за инструмент, как на меня навалились со всех сторон. Сыграй то, сыграй это... Такой драйв сорвали, что я не выдержал, да и плюнул в сердцах!
— А кто это тебя уполномочивал имя городу давать? Тоже мне, демиург самозваный выискался! — Дед Федя, похоже, не на шутку рассердился.
— А что, не демиург, по-твоему? — Лабуху стало обидно. — Вон мой портрет на десятке хотят напечатать. Чем я тебе не демиург?
— Мало ли какую фигню на десятках печатают! — не унимался дед. — Никакой ты не демиург, в лучшем случае — так, мизинец демиурга. Да и не мизинец даже, а другая часть тела, сказал бы, какая, да при женщинах неудобно! Одно слово — Лабух.
— Ну, это тоже неплохо, — не унимался Лабух. — А кто, по-твоему, должен Городу имя дать, уж не ты ли?
— Да есть у него имя, есть, просто оно забыто! Не вчера же этот Город возник, и не позавчера. И не твоими стараниями. Дай время, все вспомнится, чего ты все лезешь, куда тебя не просят! А теперь вот и жук, и жаба — все захотят в новом имени прозвучать. Подумай сам, что из этого выйдет. Сплошное безобразие!
— Уже захотели, — сообщил Лабух. — И жук, и жаба, и даже революционный товарищ Ерохимов.
— Вот видишь, — укоризненно сказал дед. — Чуть было не наделал делов. Хорошо, что я вовремя поспел. А не то, как пить дать, наделал бы!
— Ну ладно, — Лабух опустил инструмент. — Есть у него имя, ну и хорошо. Но, во-первых, оно устарело, а во вторых — мне-то теперь чем заняться?
— Ну, ежели ты считаешь себя демиургом или, — дед хмыкнул, — скажем, хотя бы его мизинцем, то вспомни, чем демиурги занимаются, закончив работу. Правильно, отдыхают. Так что скажи: «Это хорошо!» — и с чистой совестью отправляйся отдыхать. Мизинцу тоже отдых потребен.
Лабух подумал, вдохнул прохладный утренний воздух, хотел было сказать: «Это хорошо», но понял, что хитрый дед просто подтрунивает над ним, засмеялся и выключил звук.
— Честно говоря, я и сам не знаю, хорошо это или нет, — признался он. — Но ведь хотелось как-то завершить работу, так сказать, черту подвести, точку поставить. Что, нельзя?
— Знаешь, — сказал дед, — если город часто переименовывать, то скоро от него ничего не останется. Вот послушай-ка байку. Жил да был некогда один город. И было у него имя. Может быть, не очень красивое, но все-таки свое, исконное. Так он и жил с этим именем, в столицы не стремился, но уважения к себе требовал. Прорастал улицами, понемногу растворял в себе окрестные деревеньки и хутора. Понемногу рос, иногда расцветал праздниками, терпел юношеские прыщи кабаков, как мог лечился от воров да бандитов — в общем, все как полагается. Но однажды отдельным шибко умным жителям надоело жить в городе, который даже столицей стать не стремится, они взяли да и придумали ему новое имя. Сначала, правда, переименовали улицы и переулки, потом площади, а потом и весь город целиком. Ну, город от такого обращения, конечно же, занемог. Путаться начал в себе самом, несуразицы в нем стало много. Растерялся. Следить за собой перестал, чуть ли не в запой ушел. Воры и бандиты, почуяв слабину, размножились сверх всякой меры. В общем, потерял город веру в себя. Ведь переименовать город, это все равно что человеку насильно пол изменить. Представляешь, засыпаешь ты мужиком, а просыпаешься бабой! Долго город болел, наконец переболел, что-то прежнее в нем отмерло, что-то новое появилось. Приспособился, пообвыкся, воров и жуликов частью повывел, частью к порядку призвал, оклемался и опять понемногу в рост пошел. Умники, что сбежали было, снова понаехали, права принялись качать. Опять все не так, опять не по-ихнему. И добились-таки своего, снова город переименовали, потому как ничего другого от большого ума не придумали. На этот раз город и вовсе расклеился. Долго не мог прийти в себя, а когда наконец пришел, то это был уже совсем другой город. Опустился вконец, весь бурьяном зарос так, что перед иным поселком стыдно. А умники все не унимаются. Вместо того чтобы образумиться, решили город опять, в который раз уже, переименовать. Думали, не так, так эдак лучше будет. И переименовали. Так они его переименовывали, переименовывали и допереименовывались
— Печальная история и весьма поучительная к тому же, — Лабух задумчиво посмотрел на расстилающуюся под гондолой зеленую, с прожилками рек долину. — А к чему ты мне ее рассказал, а, дед? И как этот город назывался?
— Да так... — дед, казалось, смутился. — Захотелось поболтать на прощание. Сам не знаю, что на меня нашло. А то все подвиги да свершения, поговорить-то толком некогда было.
— А что, разве мы не увидимся больше? — Лабух понял, что будет скучать по деду, по Мышонку, по Чапу и даже, наверное, по Густаву. — Ты-то ведь бессмертный, правильно?
— Кажись, бессмертный, да только когда ты вернешься, заново знакомиться придется, — сказал дед. — Завсегда с хорошими людьми приходится заново знакомиться. Только дерьмо и вчера и сегодня пахнет одинаково, хотя и выглядеть может по-разному. А хорошие люди меняются. Так что, может быть, при новой встрече ты меня и не признаешь.
— А Чапу? А Мышонка? — спросил Лабух. — Что, их я тоже не узнаю?
— Может, тебе повезет, и ты догадаешься, что старый слепой диггер, выращивающий тихие барабаны в самой тихой и глубокой штольне под Городом — это и есть Чапа. Может быть, даже вы и найдете о чем поговорить. Только вот играть вам вместе уже не придется. У него будет другая музыка, и у тебя тоже. И Мышонок с удовольствием покажет тебе дюжину ребятишек, которым он столько рассказывал о великом боевом гитаристе, дяде Лабухе. И его жена сделает вид, что обрадовалась, накроет на стол и выставит бутылку. Только вот будет внимательно следить, чтобы ее Саша не выпил лишнего и не вздумал взяться за прежнее. Потому что у Саши-Мышонка семья, и семье этой нужен нормальный папа, а не какой-то там, пусть и знаменитый, боевой музыкант. А потом они будут ждать, когда ты, наконец, уйдешь, облегченно вздохнут, провожая тебя до двери, и станут приглашать непременно заходить еще. И, конечно же, ты, торопливо надевая куртку, пообещаешь. А сам направишься в ближайший кабак, чтобы там хоть ненадолго почувствовать себя прежним Лабухом. Прошлое легче всего отыскать в мусоре. Так-то вот!
— Так, может быть, мне никуда не уезжать? — спросил Лабух. — Если нельзя вернуться, то зачем уезжать?
— По-оздно! — донесся снизу затихающий голос деда Феди. Казалось, дед только что был рядом и вот сорвался вниз и теперь падает, возвращаясь в город. — По-оздно! Ты уже уе-ехал! Проща-ай!
Лабух взглянул вниз на простирающуюся под днищем голубовато-зеленую равнину, понемногу затягивающуюся белой дымкой облаков. Город пропал, пространство смыло его, и теперь неведомый небесный художник заново грунтовал холст, чтобы написать на нем новую картину. Какую? Лабух не знал, но на всякий случай решил считать, что эта картина будет прекрасна. Ни с того ни с сего он вспомнил одного художника, который однажды загрунтовал холст не белым, а черным. Художник ушел в запой, а холст по ошибке попал на выставку, где знатоки пришли в восторг от гениального прозрения мастера, подарившего миру бездонный черный квадрат. Хотя большинство художников, грунтуя холсты, создают бесчисленное множество белых квадратов и прямоугольников, чтобы затем положить на них все краски мира.
Лабух никак не мог отойти от перил. Неслышно подошла Дайана и встала рядом.
— Красиво! — сказала она. — Слушай, Авель, ты на меня не сердишься?
— Не сержусь! — честно ответил Лабух, а потом все-таки поинтересовался: — А за что?
— Я тебе соврала, никакой я не официальный представитель, я сама по себе приехала. Узнала, что ты улетать собрался, бросила все к джагговой матери и приехала. Надеюсь, ты не выбросишь меня за борт, как тот мобильник?
— Не выброшу, если звенеть не будешь попусту, — улыбнулся Лабух. — Хорошо, что хоть кого-то можно взять с собой!