Ламетри
Шрифт:
Соединение большого интереса к природе в целом с пристальным вниманием к человеку, его возможностям и задачам нашло своеобразное выражение в возросшем интересе к работе передовых медиков, в лице которых сочетались науки о природе и о человеке. В этой связи показательно отношение современников к Бургаве: в нем персонифицировалось слияние наук о неживой и живой природе, теоретической медицины и практического врачевания. Слава его распространилась в весьма широких кругах. Его лекции посещало много людей, далеких и от медицины, и от науки вообще, в том числе и видные политические деятели (одним из них был Петр I). Дидро пишет в «Энциклопедии» о враче, что лишь он компетентный судья в философских вопросах, «лишь он один видел чудеса природы, машину в спокойном или разъяренном состоянии, здоровую или разбитую, в бреду или в здравом уме, попеременно то тупую, то просветленную, то блистающую, то впавшую в летаргию, то деятельную, живую, то мертвую» (55, 226). Задолго до Дидро в 1747 г. эту
Таким образом, позиция Ламетри в данном вопросе не отличается от позиции других просветителей.
Еще более противоречит истине утверждение, будто концепция Ламетри покоится только на данных медицины и физиологии. Философу при этом приписывается взгляд, согласно которому «разгадать и определить сущность всей природы можно только исходя из сущности человека. Соответственно физиология человека оказывается теперь исходной точкой и ключом к познанию природы» (45, 88). В действительности Ламетри придерживается диаметрально противоположной позиции. Мировоззрение, обосновываемое данными наук о том, какова объективно существующая природа (часть которой— человек), — вот с чего начинает он свой первый философский труд. Затем он рассматривает формы, переходные от неживой материи к людям, и лишь потом обращается к человеку. Конечно, во всех своих работах Ламетри много занимается «загадкой человека», но видит в нем лишь звено в цепи природы. Решение Ламетри возникающих здесь вопросов знаменует собой новый этап в поступательном движении философской мысли.
На первом этапе штурма традиций средневековья попытки покончить с дуализмом материи и духа предпринимаются обычно в рамках пантеистических представлений. Как бы решительно ни провозглашалось здесь единство сознания и материи, неясными остаются конкретные контуры этою единства: оно представляется мыслителям Возрождения не столько в четких понятиях, сколько в поэтических образах, неся печать неопределенности, аморфности.
На основе гораздо более глубокого, рационального анализа и материальных и духовных явлений создают свои стройные системы рационалисты XVII в., опирающиеся на успехи, достигнутые к этому времени естествознанием. Хотя этот анализ по преимуществу умозрителен, он позволяет существенно полнее и глубже постичь и некоторые важные особенности мышления, и некоторые важные характеристики объективной действительности. Но здесь внимание фиксируется главным образом на том, что отличает мир мысли от материального мира. Радикально отделяет первый от второго Декарт. Субстантивируя протяженность и мышление, он постулирует существование двух независящих друг от друга субстанций. Возникает проблема: как они взаимодействуют, как координируется их функционирование? Поиски решения этой проблемы доставили немало хлопот и Декарту, и Мальбраншу, и Лейбницу, и Вольфу.
Второй, рационалистический этап развития взглядов по данному вопросу породил, таким образом, серьезные затруднения. Справиться с ними, совершить следующий шаг, поднимающий философию на более высокий уровень, сходный с монизмом XVI в., но и отличный от него, удается лишь в ходе упорной работы мысли и острой идейной борьбы во второй половине XVII и XVIII в. Большое значение имели в этом процессе учения Гоббса и Гассенди. Но в концепции решительно выступавшего против пантеизма Гоббса нематериальный бог — творец материального мира; затруднение, о котором идет речь, здесь сохраняется, не получая никакого рационального разрешения. Гассенди, принимая телеологическое доказательство бытия бога, вводит наряду с телесными объектами, из которых слагается Вселенная, бестелесную субстанцию — божество, сотворившее мир, а также нематериальную бессмертную душу человека; от дуализма и в этом учении избавиться не удалось, так же как и во всех других деистических системах данной эпохи.
В разрешении вышеописанных трудностей особенно большая роль принадлежит Спинозе. Монизм его единой и единственной субстанции опирается на такое глубокое проникновение в духовный мир человека и в явления природы, какое было неведомо мыслителям Возрождения. Но на спинозизме печать века: это спекулятивное учение, для него фундамент знания — интеллектуальная интуиция. На этом фундаменте возводится мыслью, дедуцирующей одни теоремы из других, монументальное здание спинозовской системы. Если видна связь ее с математикой, то обосновать ее естествознанием своего времени, картезианской механикой Спиноза не мог: приписывая материи инертность, эта механика не могла дать аргументов в пользу единственности субстанции. Ее единственность обосновывается здесь умозрительно, а не эмпирически. К тому же, облекая свое учение в пантеистическую форму, Спиноза, по выражению Ламетри, внес в него путаницу, «связав новые идеи со старыми словами» (2, 174); там, где природа— бог, трудно полностью освободиться от теологии.
Новым этапом развития европейской мысли, которая, преодолевая слабости рационализма XVII в., сохраняла положительное его содержание и восстанавливала монистическое миропонимание Возрождения, явилась философия тех мыслителей XVIII в., которые старались подвести под материалистический монизм прочный фундамент новейших естественнонаучных
Опираясь на физику Ньютона и гносеологию Локка, Ламетри обращается к коренным философским проблемам, прежде всего к вопросу об источнике движения, с рассмотрения которого он начинает свой первый философский труд. В философской литературе середины XVIII в. господствовало убеждение в существовании двух субстанций: пассивной материальной и активной духовной. Этот дуализм явственно выступал в картезианской философии, где он был связан с механикой. Восприняв мысль Галилея об инерции, Декарт утверждал: тело, движущееся по инерции, никогда само собой не остановится, а «если… часть материи покоится, она сама по себе не начнет двигаться» (15,486). Теория, согласно которой лишь вмешательство извне может привести тело в движение или прекратить его движение, естественно, приводила к выводу, что сами по себе тела инертны, что, если они тем не менее движутся, значит, существует нечто от них отличное, приводящее их в движение.
К мысли о несостоятельности этого взгляда подводило открытие Ньютона: внутренне присущая материи гравитация вызывает не только перемещение макротел, земных и небесных, но и все химические процессы, рассматривавшиеся как следствие взаимного притяжения мелких частиц материи. Такую трактовку химических явлений давал учитель Ламетри ньютонианец Бургаве. Но сам Ньютон не сделал вывода, вытекавшего из его открытия. Вопреки своему учению о тяготении, присущем всем материальным объектам, он продолжал держаться картезианского тезиса об инертности материи, которая пребывает в движении лишь потому, что получила толчок от божества. На этой же позиции оставались и те, кто пошел за Ньютоном в естествознании (Мопертюи, Бургаве, Гравезанд) и в философии (Локк, Вольтер).
Правда, в первой половине века мы встречаем автора, решившегося заявить, что источник движения заключен в самой материи. Это Д. Толанд. Но и он писал, что материя вместе со свойственным ей движением обязана своим существованием нематериальному началу. Это начало — «живая сила» — есть бог, которого можно назвать разумом или духом Вселенной (см. 6, 387). Этот философ не нашел в себе сил преодолеть дуализм материи и духа, хотя, несомненно, сделал важный шаг для его преодоления.
Пойти до конца по этому пути означало порвать не только с системами, пытавшимися примирить философию с христианским вероучением, но и с дуализмом тех передовых умов XVII в., которые, материалистически решая важнейшие философские вопросы, оставались деистами. На это не решился даже Вольтер, чьи удары по религиозным, философским, общественно-политическим воззрениям, господствовавшим в европейском обществе, были особенно сокрушительными. Самый влиятельный писатель века, чье имя стало символом Просвещения, будучи ньютонианцем и критиком картезианства, не расстался, однако, с картезианским взглядом, что источник всякого движения тела— вне этого тела, что в материю, заполняющую мир, движение привносится извне. В «Трактате о метафизике» (1734) Вольтер сравнивает Вселенную с часовым механизмом, а бога — с часовщиком, который соорудил этот механизм и завел его. На этой позиции Вольтер оставался и в более поздних своих работах.
Так же решался этот вопрос и естествоиспытателями. Применив учение Ньютона к химии, Бургаве в сущности признал тяготение внутренне присущей частицам материи движущей силой, но он не расстался с представлением о нематериальной активной субстанции, приводящей в движение инертную материю. При всем уважении к своему учителю Ламетри не преминул указать ему на эту непоследовательность (см. 2, 173).
На первых страницах «Естественной истории души» Ламетри трактует свой сюжет в таких выражениях, которые должны успокоить читателя, внушить ему, что автор придерживается ортодоксальной догмы об инертности материи — субстанции, неспособной к движению без вмешательства извне. Но вскоре сквозь благопристойную оболочку прорывается подлинная мысль автора. Он говорит о вечности, несотворимости и неуничтожимости материи. С одной стороны, «элементы материи обладают столь несокрушимой прочностью, что нет основания бояться, что миру предстоит погибнуть», с другой — «опыт заставляет нас признать, что ничто не может произойти из ничего». Это признают не только «все философы, не знавшие света веры», «большинство христианских философов даже признает, что он (мир. — В. Б.) необходимо существует сам по себе и что в соответствии со своей природой он не мог начаться и не может окончиться…» (2, 67).