Латунная луна
Шрифт:
Черный воздух, белые чайки
На тусклом берегу, толпясь и хлопая крыльями, кричали лебеди. Им предстояло замерзнуть или подохнуть с голоду. Втаскивать себя в вонючие грязные газики, чтобы в человечьих сараях перетерпеть зиму, лебеди не давались.
К вечеру потеплело, но дождь не пошел, зато воздух, сперва потемнев, наполнился водяной пылью, отчего заметно сгустился и где фонари стал седым.
Посреди почтового зала, произрастая наподобие морковной ботвы из квадратной кадки, стоит большое растение присутственного места — узколистая пальма.
Ее узколистость не удивляет — в предощущениях наших числится и береговая осока, и острый лист камыша, притом что сам камыш с его декадентским плюшем представляется
Это я увижу, когда завтра стану бродить у моря и думать о чем угодно, но уж точно не о том непредставимом времени, когда примусь за этот рассказ.
Пока же я на переговорном и сижу под пальмой. За стеной — почти вплотную — железная дорога с высоконогими электричками и зачем-то проходящими здесь товарными поездами. Их бесконечные красноватые вагоны перемежаются паузами тяжелых платформ с плоскими по всем пирамидами мелкого каменного угля.
Таким углем, а еще торфом, в здешних местах топят, и, когда я уйду с почты, у мокрого воздуха будет привкус низового печного дыма, хотя, возможно, это даст о себе знать невыветрившийся до наших дней паровозный дух, а сам исчезнувший из употребления паровоз примерещится где-то около половины третьего, как раз в начале моей бессонницы, когда в сырой тьме заколотит колесами какой-то всегдашний пассажирский.
Итак, я торчу на переговорном, потому что в Москве, куда я в эту пору звоню, еще не пришли из театра. Потом будет обратная дорога, а там надо стучаться и будить нерасположенного к поздним возвращениям дежурящего сегодня Пахомыча.
В зале кроме пальмы над большим в чернильных помарках круглым столом с разбросанными по нему исчерканными бланками, с облупленными школьными ручками, с чернильницей, в которой слиплись чернила, стоят многие стулья и по стене расположены переговорные кабинки. На противоположной стороне окошко телефонистки, а также дверь в запираемое на ночь нутро почты.
Телефонистки — девушки милые и свойские. Одна — просто совершенная прелесть. Правда, в этот приезд и она, и остальные словно бы осунулись и выглядят не в полную силу. Такова уж доля симпатичных потатчиц из всевозможных курортных окошек. Летом любовь с каким-нибудь Викентием Игоревичем — сюда ездят люди спокойные и солидные, не такие, как на юг, — потом до следующего сезона, а значит, до следующей страсти — обида, слезы и незачем жить.
Девушки-телефонистки делятся со мной сердечными неурядицами и всегда спрашивают о моих коллегах — кто приехал? кто ожидается? С обходительными нашими постояльцами у них телесные и сердечные связи тоже. Например, с милейшим N, о котором я, когда пришел, был обстоятельно расспрошен нынешней дежурной, с виду совершенной француженкой.
В чернильные сырые ночи, как сегодняшняя, которая накапливается сейчас за стенами, к телефонисткам заявляются патрулирующие окрестность милиционеры, — про это я тоже знаю от дежурных моих собеседниц, — и тогда белая занавеска на оконце, выходящем в зал, задергивается. Поскольку диванчик у стены не годится, милиционер всеми штанами опускается сбоку от пульта на стул и насаживает на что хотел телефонистку.
Шелковые от ежедневно поглощаемых взбитых сливок бедра дежурной подневольно оказываются на грубом сырье галифе, а с пульта тренькает вызов. Девушка к нему срывается, и разъяренный милицейский орган выскакивает откуда был…
«Седьмая слушает, седьмая слушает!» — кричит телефонистка, боковым зрением удостоверяясь, что враг рода человеческого не убрался и предстоит с
…Дежурненькая, я седьмая!..
Отъезд посетителя в грубиянских галифе знаменуется хрипением плохо заводимого газика.
От мыслей насчет милицейского блуда отвлекает сидящая тоже за столом — сбоку от меня — посетительница. В зале нас только двое. Из окошка, если не кричит «дежурненькая, ты какая?», поглядывает похожая на француженку телефонистка. Это она, когда я сегодня разменивал рубли на монетки, интересовалась не приехал ли N, который, кстати, всегда говорит о ней с определенным намеком. Сейчас, неприметно улыбаясь, она то и дело глядит в нашу сторону. Ей интересно, как я буду подступаться к соседке.
А соседка тоже очень мила, но почему-то обложена тетрадками и листочками, среди которых виднеется вроде бы школьный словарик — она его торопливо листает и быстро что-то записывает. На столе перед ней множество пятиалтынных, которые, между прочим, и у телефонисток не всегда наменяешь.
У меня их немного, и вдобавок я знаю, что автоматы нагло отрегулированы здешним наладчиком, хмурым русским мужчиной, из-за чего на монетку приходится шестнадцать секунд. Наши это проверяли. Полагается — тридцать пять. Причем коробки, куда монеты падают — подставные, а счетчики на автоматах сломаны.
У любого из моих коллег дома заботы, неотложные письма, деловые звонки. Жены всякий раз читают нам по телефону эти письма, получают указания и даже наскоро записывают отрывки из наших произведений. Пятиалтынных на такое не напасешься, тем более учитывая хмурого обиралу. Поэтому средство от непомерных трат и его лихоимства — звонить «по системе». Это вот как. Опускаешь монетку, набираешь номер, слышишь голос жены, нажимаешь кнопку соединения, монетка звякает в ловушке русского человека, а ты говоришь: «Давай по системе!». «Давай!» — понимает жена, и ты вешаешь трубку. Потрачен всего один пятиалтынный. Снова опускаешь монету, снова набираешь номер. «Алло!» — отвечает жена, а ты кнопку не нажимаешь, то есть монета в хамскую коробку не проваливается. Жена, опасаясь, что соединилась не туда, сперва нервничает: «Алле! Алле!», но спохватывается и неуверенно (она ведь тебя не услышала) принимается читать новые письма или условия пришедшего наконец договора, или отрывки из твоих или не твоих произведений, которые по вчерашней просьбе подготовила. И продолжаться это может сколько угодно. Чтобы нескончаемым молчанием не вызывать подозрений у ожидающей публики, ты, изображая, что опускаешь монетки, время от времени говоришь в пространство пустые фразы, а жена, по-прежнему обескураженная тишиной в трубке, беспокоится: «Ты меня слышишь?», но ситуацию все же оценивает правильно и пускается читать какие-то дурацкие пригласительные билеты. Ты, конечно, злишься, тебе про них знать незачем, а она говорит, говорит, но останавливать ее неразумно, потому что придется нажать кнопку и экономный разговор прекратится. Ты кипятишься, но дослушиваешь. «Ну всё! У меня всё!» — наконец говорит жена, кнопка нажимается, и на свои немногие монетки, помня о злодейской шестнадцатисекундной регулировке, ты быстро даешь разные указания, справляешься о здоровье, о чем-нибудь препираешься, узнаёшь, что без тебя скучают, сам говоришь, что скучаешь, но уже пошел последний пятиалтынный и надо успеть попрощаться.
Девушка нетерпеливо листает словарик. Он немецко-русский. Она что-то выписывает в тетрадку и сбивчиво шепчет чужие слова.
Из окошка снова лукавый взгляд, и сто раз прочитавший на испорченном бланке недонаписанное «жду телегра…» давно скучающий я говорю: «Помочь? Чтоб со словарем не возиться». Она глядит и отвечает: «Спасибо. Я сама». И, наскоро из вежливости улыбнувшись, обнаруживает золотую верхнюю коронку. А это совсем ни к чему, когда у красивой девушки золотой провинциальный зуб.