Латунная луна
Шрифт:
От неожиданности — сильва-марица! — утеряв управление, он прищемляет калиточной петлей палец. Резкую боль даже перетерпеть некогда, и, не отрываясь от заголившейся Дурочки, он сует его в рот обсасывать. Прищемилось, где ноготь. На ногтях у него белые метинки. Это потому что — счастливый. «Ёдом надо!» — наверняка сообразила бы его быстрая голова, когда б не девка с задранным подолом.
— Вот! Почему внизу ничего? Блдыл! Почему пусто! Что же я тогда видела своими глупыми глазами? Где оно у меня? — словно бы сетует божевольная девка, помня торчащий меж штакетин
С соседского двора доносится невоспроизводимый на письме хриплый непристойный выдох… Там же дядька!..
Что? Кто? Атас!.. И герой наш, толком ничего не разглядев и не насмотревшись, уносит ноги! Помешали! И порфель забыл. Порфель? — сколько их забыто или куда-то затырено пацанами того времени…
Новое место, на котором он очутился, тоже серое, тоже с мокрыми прутьями в висячих каплях, но зато самое что ни на есть пригодное для скрытного общения с удивительным нашим органом. Сперва для разглядывания, а потом для неведомого пока свершения, в чем наставляет его одноклассник Сердюгин, облегчающийся от телесных веществ в печку. Сердюгина заморочивало плясание печного пламени, но ему сердюгинская наука пока что не давалась.
Из потертых петель высвобождаются пальтовые приблудные пуговицы, подхватываются полы, и не без сложностей вытаскивается главная докука жизни. Раньше надо было! И Дурочке показать, раз она волосянку выставила. Но куда же у них втыкаются? Ничего же не видать было?
Пустая местность, как сказано, к предосудительному одиночеству располагает. Задворочный пейзаж напрягся. Плоть повелительно вовлекает в совсем уж нестерпимое хотение. Мокрый валенок на огородной палке раззявился. Обе собаки свесили красные языки и вот-вот плюнут. Столпились девочки из библиотеки и правильно сделали. На одной кроличья шапка с длинными висячими ушами. Прибегла широкозадая завуч. Это ее он догонял во сне! Надомный человек понес на мусорную кучу багровую от ржавчины продырявленную ленту, но остановился и глядит. Государцев отрывает яйца китайцу. Вокруг столпились, напирают друг на друга, пихаются и сопят все какие есть окрестные жители… Наяривает у печки Сердюгин… Почему-то загудело в ушах… Хорошо, отец за керосином пошел…
И тут слышится тихий обнаруживающий свист…
Они!
Всё! Догнали! Он обмирает. Сейчас все, не дождавшись увидеть чего хотели, накинутся тоже. Ударят по ушам. Подлягут под ноги. Повалят. По мудям дадут! Под дых! Стойте! Лежачего не бьют. И собаки… Псы-рыцари… Карацупы…
Он вздергивает шаровары, отчего сухая резинка зверски проходит по кожице. И случается что-то не понять что… А он не замечает! Он совершившимся не потрясается — потому что от страха, потому что надо быстрей втянуть голову и повернуться… Поворачивается…
Никого нет.
А тихий свист — снова.
Из заштрихованного куста.
В грифельной гравюре прутьев неслышно сидит румяная птица. Свистнула она. Снегирь. Горячечный румянец только что сопевшего человечества оказывается алым комочком,
Снегирь — степенная радость серой природы.
Пунцовая алость и алая малость.
Перепуганный, он не знает, что подумать и на что решиться, но породитель ужаса тихий свист — все-таки свист! — и ему представляется, что преследователи уже миновали почту.
И он снова куда-то поспешает и опять оказывается не понять где — перед каким-то скособоченным, похоже, заброшенным домом. Тут тоже вишня! Надо за клеем сюда ходить — к той вишне его все равно не подпустят.
И яблоня вот — яблоки тырить…
А дом вроде не заброшенный. Над крыльцом дверь, обколоченная рогожей. На двери замок. Не ржавый и маленький. Таким, если дом покидается надолго, дверь не запирают.
На сырой площадке крыльца чьи-то калоши.
— Приколочу! Завтра! Ногу сунут и навернутся…
На снегу отсыревшая газетина и попадавшие недалеко от яблони прошлогодние яблоки. Мокроватые, бурые, в серо-белых прыщах.
Он поднимает одно — палец уходит в холодную гниль.
Все серо. Серое в яблоках. С осени погнивших. В белых прыщах. А из птиц — только оловянный соловей в кармане.
И вдруг откуда-то с конька пустого дома слетает галка! За ней другая! Сильва-марица! — черные, как сажа.
Первая принимается выковыривать прутик. Вторая тянет из-под слипшихся листьев мокрую веревочку.
Та, которая с прутиком, добыв его, полетела к полуразрушенной трубе дома. Вторая осталась. Никак не вытащит находку, гвоздя ей в колун! Она к нему хвостом и не обращает внимания. Галки храбрые.
Еще видит он стену сарая, на которой написано так и непроизнесенное нами словцо, и вспоминает о прихваченной штукатурке. Штукатуркой кинуться можно, но — легкая — она плохо полетит. А яблоком? Гнилое!
Во! Соловей же! Очка! Промахнешься, пошел и взял.
Чилик!
Пистык!
Кидает.
Галка, крикнув, отскакивает и принимается кружиться с отставленным в сторону покалеченным крылом. И сразу сникает. Убил!
— А глоть не мясо, суки!
Он бросается к ней и проваливается ногой в недогнивший снег. Вроде бы в яму от бывшего заборного столба. Нога ушла глубоко, до подснеговой влаги, а он и так промок. Рваные носки на нем подогнуты под пальцы. Отец считает, что правильней менять с одной ноги на другую — чтоб дырки на новые места приходились.
А Государцев говорил: «У меня на Фоминой ноги пирогами пахли…».
Калоша, чвакнув, ушла глубже, нога как всё равно засасывается. Мертвая галка забила крылом и, ставши черней чем была, что-то крикнула. Вторая слетела к ней и в недоумении запрыгала. Во! Ботинок тоже съехал! На нем полшнурка только…
Нога от намерения вытащить ее уходит глубже. До мудей уже ушла, хотя пальто вроде бы не пускает. Вторая подогнута как все равно вприсядку, и теперь, чтобы выбраться, надо обязательно во что-то упереться.
В скользкую землю, в бурые яблоки, в мокрые листья…