Лавка древностей
Шрифт:
«Он сказал: два дня и две ночи, — думала девочка. — Два дня и две ночи идти нам этими страшными местами! Ах! Если они останутся позади и мы выйдем отсюда живыми только для того, чтобы упасть на землю и умереть, как я буду благодарна господу за его милосердие!» Подбадривая себя такими мыслями и неясной надеждой, что они доберутся туда, где есть реки и горы, и, свободные от тех ужасов, которые заставили их скрыться бегством, будут жить среди простого, бедного люда, снискивая пропитание работой на фермах, Нелл призвала на помощь все свои силы и смело преодолевала этот нелегкий путь. А в кошельке у нее лежали только две монеты — подарок бедняка кочегара, и полагаться она могла только на собственное мужество и на
— Сегодня мы пойдем потихоньку, дедушка, — сказала она, с трудом шагая по улице. — У меня болят ноги и ломота во всем теле после вчерашнего дождя. Наш друг, верно, этого и боялся, когда предупреждал нас, что идти придется долго.
— Он показал нам самую трудную дорогу, — жалобно простонал старик. — Неужели она единственная? Поищем лучше какую-нибудь другую!
— Эта дорога приведет нас туда, — твердо сказала девочка, — где можно будет жить спокойно, не боясь никаких искушений. Мы с тобой не свернем с нее, даже если она будет все страшнее и страшнее… Ведь правда, дедушка, правда?
— Правда, — ответил старик, но во взгляде его и в голосе не чувствовалось уверенности. — Ну что ж, идем, Нелл, идем.
Девочка старалась не показывать деду, с каким трудом она двигается, а между тем мучительная боль сковывала ей все тело, увеличиваясь с каждым шагом. Старик не слышал от нее ни слова жалобы, не мог подметить ни одного взгляда, который говорил бы о страданиях, и хотя они шли медленно, все же через некоторое время город остался позади, и у них появилась уверенность, что какая-то часть пути была пройдена.
Миновав красные кирпичные дома с клочками огородов, где угольная пыль и дым из фабричных труб темным слоем оседали на вялой листве и на бурьяне, где новые побеги, с трудом пробившись на волю, засыхали и никли под горячим дыханием печей и горнов, которые здесь, среди этой жалкой растительности, казались еще страшнее, еще больше грозили гибелью, чем в самом городе, миновав растянувшееся в длину и словно припавшее к земле предместье, старик и девочка увидели перед собой еще более мрачные места, где не росло ни травинки, где даже весна не могла бы порадовать глаз распустившейся почкой, где зелень виднелась только на поверхности стоячих луж, пересыхающих на солнце вдоль черной дороги.
Шагая все дальше и дальше по этой безрадостной равнине, они чувствовали, как ее темная тень гнетет их, тоской ложась им на душу. По обеим сторонам дороги и до затянутого мглой горизонта фабричные трубы, теснившиеся одна к другой в том удручающем однообразии, которое так пугает нас в тяжелых снах, извергали в небо клубы смрадного дыма, затемняли божий свет и отравляли воздух этих печальных мест. Справа и слева, еле прикрытые сбитыми наспех досками или полусгнившим навесом, какие-то странные машины вертелись и корчились среди куч золы, будто живые существа под пыткой, лязгали цепями, сотрясали землю своими судорогами и время от времени пронзительно вскрикивали, словно не стерпев муки. Кое-где попадались закопченные, вросшие в землю лачуги — без крыш, с выбитыми стеклами, подпертые со всех сторон досками с соседних развалин и все-таки служившие людям жильем. Мужчины, женщины и дети, жалкие, одетые в отрепья, работали около машин, подкидывали уголь в их топки, просили милостыню на дороге или же хмуро озирались по сторонам, стоя на пороге своих жилищ, лишенных даже дверей. А за лачугами снова появлялись машины, не уступавшие яростью дикому зверю, и снова начинался скрежет и вихрь движения, а впереди нескончаемой вереницей высились кирпичные трубы, которые все так же изрыгали черный дым, губя все живое, заслоняя солнце и плотной темной тучей окутывая этот кромешный ад.
А какая страшная была здесь ночь! Ночь, когда дым превращался в пламя, когда каждая труба полыхала огнем, а проемы дверей, зияющие весь день чернотой,
И все-таки Нелл легла отдохнуть под открытым небом и, уже не тревожась за себя, стала молиться о несчастном старике. Она чувствовала такое изнеможение, такую слабость и вместе с тем, покорившись судьбе, такое спокойствие, что не могла больше думать о своих невзгодах и просила бога только об одном — чтобы нашелся друг, который позаботился бы о ее деде. Ей хотелось припомнить пройденный ими путь и определить, в какой стороне горит огонь, согревший их минувшей ночью. Она не спросила, как зовут того доброго человека, и, поминая теперь его в своих молитвах, хотела обратить к нему благодарный взор хотя бы издали.
За весь этот день они съели только небольшой хлебец ценой в пенни, но странное безразличие, охватившее Нелл, заставило ее забыть даже о голоде. Она тихонько опустилась на землю и с легкой улыбкой на губах задремала; Это было скорее полузабытье, чем сон, но почему же тогда вся ночь прошла для нее в приятных сновидениях о маленьком школьнике?
Наступило утро. Слабость у девочки усилилась и даже зрение и слух притупились, но она не жаловалась и, вероятно, не вымолвила бы ни единого слова жалобы, даже если б у нее не было спутника, ради которого следовало молчать. Она уже не надеялась выбраться с дедом из этих гиблых мест и, сознавая, что тяжело больна и, может быть, умирает, не испытывала ни тревоги, ни страха.
Вид пищи стал теперь вызывать в ней отвращение. Она убедилась в этом, когда, купив хлеба на последние деньги, не смогла проглотить ни куска. Старик ел с жадностью, и это радовало ее.
Их путь лежал все такими же местами, он не стал ни разнообразнее, ни лучше. Такой же тяжелый, удушливый воздух, такая же нищета и убожество повсюду.
Все виделось теперь девочке словно сквозь туман, шум меньше резал ей слух, дорога сделалась неровной, трудной, и она то и дело спотыкалась и приходила в себя лишь в тот миг, когда удерживалась последним усилием воли, чтобы не упасть. Бедняжка! У нее подкашивались ноги, — дорога тут была ни при чем.
Утром старик стал горько жаловаться на голод. Девочка подошла к одной из придорожных лачуг и постучалась в дверь.
— Что вам нужно? — спросил худой, изможденный человек, вышедший на ее стук.
— Милостыни… кусок хлеба.
— А вот это видите? — сиплым голосом крикнул он, показывая на кучу тряпья на полу. — Это мертвый ребенок. Три месяца тому назад нас, пятьсот человек, выгнали с работы. Это мой последний ребенок, а он третий по счету. И вы думаете, что я могу подавать милостыню, могу уделить другим кусок хлеба?