Лавка нищих. Русские каприччио
Шрифт:
Но из ресторана «пользователю» уже несут на серебряном подносе чарочку, он выпивает, перестает копить злобу, радость начинает переполнять его, да и всех окружающих тоже.
Откуда радость? Да оттуда: Кузя делает всё складно, дерзко. Все довольны – все смеются.
– В Чукаго! Чук-чук-чук. В Чукаго! Чук-чук... Кузя ласково теребит красный поясок.
Он не пьет, не матерится, только улыбается во всю свою широкую будку. Иногда трогает мясистым пальцем мягкую темную, юношескую бородку.
Всем
Так что слез нет, обид нет: чуть крови, выплюнутый зуб, два-три сломанных пальца, благолепие, согласие, лад.
– В Чукаго! Надо же так придумать... – сплевывает едва проступившую на губе кровь дядя Шустик.
Дядя вымок, как хлющ, но веселью его нет границ. Шустик, ясное дело, не иностранец, он местный, пожилой, семейный. Ходит к «Золотому кольцу», исключительно чтобы полюбоваться на Кузю. Иногда и поучаствовать.
– Чукаго, Чукаго, – слегка заносясь, как пострадавший за правду, деланно шепелявит он. – Хорошо это ты, Кузя, придумал. И ехать никуды не надо, получил в зубы – и а'кей!
– Чукаго, Чукаго! Кому американский город представить?
Кузя готов к любым поворотам. Он добр и щедр. И только кулак его в эту веселую минуту слегка занемел от боли: случайно вместо челюсти въехал в какую-то железяку. Но ничего, до свадьбы заживет.
Вечер продолжается, веселье нарастает.
– Кузя – домой!
Это – мать. Ее Кузя слушает беспрекословно.
Околоресторанный люд тихо вздыхает: очередная поездка в Соединенные Штаты Америки – откладывается до завтра.
БУКВЫ
Он был – «М». Она – «РЖД».
От имен и ласковых прозвищ остались одни буквы. Плюс обезвешенные тела, плюс истлевшие легкие. Отринув родительскую роскошь, они умирали здесь, в чужом городе, у трех вокзалов. Год назад они были вычислены и выкрадены главарями московских нищих. Их прооперировали. Ему отняли ногу. Ей – руку. Десять месяцев они – парой – ишачили на «дядю», потом сбежали. Однако к тому времени легкая «травка», а потом и силком навязанный «герыч»– выжгли вместилища душ дотла.
Кое-какие деньги у них оставались. Как раз на пару смертельных доз. Однако что-то удерживало. В последние часы, лежа в каменном заблеванном закутке, они снова – все-таки филологи «с университетом» – говорили о буквах.
– Буквы страсти?
– Эль, точка. О, точка. Жэ, точка. Мягкий знак.
– Буквы жизни?
– Б. О. Г.
– Буквы ночи?
– С. Т. Р. А. Х. С. Т. Р. А. Х!
– Буквы неба?
– З. В. Ё...
– Буквы любви?
– У. Л. Ё. У. Л. Ё. Т.
Тягостный наркодым стлался по низу у трех вокзалов. Но, уходя к небу, – светлел, делался чистым, прозрачным.
– Гляди, – сказал водитель скорой
– Чего? – «канареечный» сержант зевнул.
– Как буква «Лэ» говорю, лежат они.
– Дались тебе эти буквы. Помог бы грузить лучше. Тяжкий улет живых еще «букв» – начался.
Ночь. Бесконечные множества звезд. «РЖД», «М».
ДВА ДУДУКА
московская новелла
«Когда с человека живьем сдирают кожу – он плачет. Сперва от обиды и гнева, потом от боли.
Когда вынимают жилы – медленно, моток за мотком накручивая их на палку, – он вопит. Ломают кости – пугаясь гадкого треска, – едва дышит.
Ну а когда содранные-вынутые-переломанные кожа – жилы – кости перетираются временем в пыль, от человека остаются только губы и пальцы.
Вот тогда-то Господь и дает ему в руки дудук! Тогда-то человек и начинает играть на этой волшебной дудке».
Саркис Геворкович – Сарик-джан – сидит на углу парковочной площадки, чуть сбоку от дверей ресторана. И если не играет, то думает.
Мысли его бегут кругами и все время возвращаются к одному и тому же: к морю, горам, к навсегда покинутой и теперь чужой столице, улегшейся перед штормящим Каспием, как хорошо загоревшая, знающая себе цену дама перед фотоаппаратом.
Мысли возвращаются к одному и тому же, а музыка – нет, не возвращается. Музыка плывет себе куда хочет. И никто, ни Сарик-джан, ни где-то в отдалении взлетающие и садящиеся ангелы-серафимы – не могут эту музыку зауздать и куда-нибудь по своим надобностям направить.
Сарик-джан никогда не знает, что он сыграет в следующую минуту, и от сладкой неизвестности будущего у него часто захватывает дух.
Дух захватывает и у тех, кто Саркиса слушает.
Звук дудука – как голос крохотного человечка, влезшего в дудку с девятью отверстиями, человечка лишенного костей, кожи и жил, – хватает за рукав, останавливает. Звук этот, вырванный из человечьего нутра, то ли пыткой, то ли какой-то великой неназываемой силой, – не похож ни на какой другой звук мира. И не хватает этому звуку только басовой основы, не хватает тянущего нескончаемую и тревожную ноту второго дудука.
Сарик-джан в Москве уже без малого двадцать лет.
Но привыкнуть никак не может. Родственники суетятся, торгуют, ездят отдыхать на озеро Севан. А он – нет. Он никуда не ездит, потому что ему нужен только один город. Но съездить туда, где родился, где теперь неулыбчивые чужие люди и не осталось, по слухам, ни одного армянина – он не может.
Раньше Сарик-джан был сапожником. Очень хорошим сапожником. Теперь он глава преуспевающего семейства и никем не работает. Да и какие сапоги, какие туфли-лодочки – в пятьдесят с лишним лет!