Лавочка закрывается
Шрифт:
— Пожалуй, нам нужно зайти еще раз, а? — услышал я голос Макуотта по интеркому, когда мост остался целым.
— Пожалуй, да, — ответил Йоссарян.
— Заходим?
— Давай.
— Как я рад, как я рад, — запел Макуотт, — мы попали прямо в ад.
И мы сделали еще один заход, и разбомбили мост, и увидели, как в соседнем самолете убили Крафта, который в Штатах был у нас вторым пилотом. А потом, конечно, и Малыш Сэмпсон, его разрубило на куски самолетом Макуотта, когда он валял дурака недалеко от берега на заякоренном плотике. И «Как я рад, как я рад, мы попали прямо в ад», — раздался голос Макуотта в диспетчерской, а потом он сделал неторопливый вираж и направил самолет в гору. И конечно, неизменно Хоуи Сноуден, замерзающий и истекающий кровью всего в нескольких футах от меня, закричавший вдруг: «Мне больно!», а кровь у него все лилась.
И
Дома никто никогда не проявлял особого интереса к этой войне, к моей войне, кроме Майкла, который через пару минут уже отвлекался на что-нибудь другое. Для девочек это были просто небылицы и истории про путешествия. Майкл внимательно слушал минуту-другую, а потом срывался на вопросы более личные. Как хвостовой стрелок я сидел лицом назад, скорчившись на коленях или устроившись на сиденье, вроде велосипедного. И Майкл, как он тут же признавался, прекрасно себе это представлял, потому что у него был велосипед с сиденьем и он ездил на нем на пляж, чтобы смотреть на волны и купающихся, а если я сидел задом наперед, то палить я мог только взад или вперед тоже? Майкл, это вовсе не смешно, заворчали девочки. Он ухмыльнулся, делая вид, что шутит. Нет, отвечал я, я мог палить только назад, а вот башенный стрелок, тот же Билл Найт, например, мог засадить из своего пулемета куда угодно. «Ну, это я тоже умею, — сказал Майкл, — так могу засадить — ой-ой-ой. Как зима кончается, мы все раздеваемся и начинаем засаживать… битой куда надо, да?» Девочки всплеснули руками. Гленда тоже. Мне не казалось, что Майкл нарочно корчит из себя клоуна, хотя он с готовностью и делал вид, что так оно и есть, когда его в этом обличали. Мы называли его Шерлок Холмс, потому что он обращал внимание на детали и звуки, которых остальные из нас не замечали; и эту роль он тоже играл с такой же преувеличенной комической театральностью. Он плохо понимал пословицы — я даже представить себе не мог, что такое бывает. Ему было ясно выражение «штопай дыру, пока невелика», но он никак не мог понять, что оно имеет отношение не только к штопанью дыр. Он был совершенно ошарашен, когда Гленда как-то раз, давая ему совет по какому-то поводу, сказала, что, прежде чем отрезать, нужно семь раз отмерить; он сказал, что у него и в мыслях не было что-нибудь резать. Как и его мать в детстве, он всех слушался. Если его просили, он помогал мыть посуду. Когда школьные дружки посоветовали ему попробовать наркотики, он попробовал. Когда мы потребовали, чтобы он прекратил это делать, он прекратил. А когда его убедили заняться этим снова, он снова занялся. У него не было близких друзей, хотя он, казалось, самым трогательным образом хотел обзавестись ими. Когда ему исполнилось пятнадцать, мы уже знали, что закончить колледж он не сможет. Мы про себя прикидывали, какую бы найти ему работу из тех, что не предполагает тесного общения с другими людьми — лесник, ночной сторож, смотритель маяка, но все это были лишь шутки из разряда самого черного юмора и казавшиеся невероятными прогнозами. Когда ему исполнилось девятнадцать, мы начали гадать — что же нам с ним делать. Решение за нас принял сам Майкл. Первой его нашла Гленда, когда с корзинкой стиранного белья вышла на крылечко. Во дворике дома, который мы снимали на Файр-Айленд, было одно-единственное дерево — приземистая сосна, шотландская, как нам сказали, — и он на ней и повесился.
У нас сердце обливалось кровью, когда мы смотрели на фотографии Майкла. Гленда ничего не сказала, когда я их убрал, положив в шкафчик вместе с лежавшими там ее фотографиями — капитана школьной команды болельщиков, и ее отца — продавца сельскохозяйственных продуктов. В тот же шкафчик, где лежала моя медаль ВВС, мои крылышки стрелка, сержантские нашивки, старая фотография, на которой мы со Сноуденом и Биллом Найтом сидим на штабеле бомб, а Йоссарян смотрит с заднего плана, и еще там лежала совсем уж старая фотография моего отца с противогазом и в каске времен первой мировой.
Прошло совсем немного времени, и Гленда, которая никогда не болела, начала испытывать какие-то неясные симптомы, которые никак не поддавались диагностированию — синдром Рейтера, вирус Эпстейна-Барра, колебания химического состава крови, болезнь Лайма, синдром хронической усталости, онемение и зуд конечностей и, наконец, расстройство пищеварения и недомогание какого-то уж слишком специфического свойства.
Я
— Все будет зависеть, — уклончиво заключил он во время первого нашего разговора, — от конкретной биологии ваших опухолей. К сожалению, о природе опухолей яичников можно судить, только когда они начали распространяться. По моему мнению, мы…
— Год у меня есть? — неожиданно спросила Гленда.
— Год? — запнулся Тимер, вид у него был смущенный.
— Я имею в виду хороший год, доктор. Вы можете мне это обещать?
— Я вам это не могу обещать, — сказал Тимер с мрачным сожалением, которое, как мы скоро узнали, было для него типично.
Гленда, задавшая свой вопрос с наигранной, беспечной уверенностью, была потрясена его ответом.
— А шесть месяцев вы мне можете обещать? — голос ее стал слабее. — Шесть хороших месяцев.
— Нет, я вам не могу это обещать.
Она выдавила на лице улыбку.
— Три?
— Это не я решаю.
— О меньшем я у вас не буду спрашивать.
— Я могу гарантировать один, и он не будет таким уж хорошим. Но особых болей у вас не будет. За этим нам придется присмотреть.
— Сэм, — сказала Гленда, тяжело вздохнув. — Привези девочек домой. Нам, пожалуй, нужно составить кой-какие планы.
Она умерла неожиданно, в больнице, месяц спустя, от закупорки коронарных сосудов в процессе приема нового экспериментального лекарства, но я всегда подозревал, что ее смерть стала следствием некоего тайного акта милосердия, о котором мне ничего не сообщили. Йоссарян, который хорошо знаком с Тимером, считает это вполне вероятным.
Йоссарян, крупный, с брюшком, с седеющими волосами, оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Я тоже был не похож на того, кого он предполагал увидеть. Он скорее рисовал себе какого-нибудь адвоката или профессора. Я удивился, узнав, что он связан с Милоу Миндербиндером; он не удостоил меня похвал за мою рекламную работу в «Тайм». И все же мы пришли к согласию — замечательно было, что мы, благодаря удаче и естественному отбору, умудрились выжить и даже процветать.
Казалось вполне логичным, что мы оба отдали дань преподаванию, а потом занялись рекламой и информацией, где и платили получше, и люди были поинтереснее; логичным казалось и то, что мы оба пробовали себя в художественной прозе, которая возвысила бы нас до уровня элиты — знаменитостей и богачей, — а еще пытались писать пьесы и киносценарии.
— Теперь нам нравится роскошь и мы называем ее безопасностью, — грустно заметил он. — Сэмюэль, старея, мы всегда рискуем превратиться в людей того рода, который презирали в дни нашей молодости. Как ты себе представлял меня до нашей встречи?
— Капитан ВВС, которому все еще третий десяток, он немного чокнутый, но всегда знает, что делает.
— И безработный? — ответил он со смехом. — У нас не такой уж большой выбор, верно?
— Как-то в Риме я зашел в комнату, которую делил со Сноуденом во время одного из наших увольнений, и увидел тебя на той пухленькой горничной, которая ложилась под любого, кто ее об этом просил, и всегда носила какие-то вылинявшие трусики.
— Я помню эту горничную. Я их всех помню. Она была миленькая. Ты когда-нибудь перестаешь задавать себе вопрос — а как она выглядит теперь? Я представляю это себе без труда, только этим и занят. Я никогда не ошибаюсь. Но я не умею заглядывать в прошлое. Я не могу посмотреть на женщину и сказать, как она выглядела в молодости. Мне гораздо легче предсказывать будущее, чем прошлое. А тебе? Я слишком много говорю?
— Мне кажется, что твоя последняя сентенция похожа на то, что говорит Тимер.
А еще мне показалось, что речь его полна прежнего пыла, и он был рад услышать это.
Вообще-то они с Лю не очень понравились друг другу. Я чувствовал, как каждый из них спрашивает себя: «Чего это он в нем нашел?» В этих больничных беседах есть место только для одной души общества, и Лю при росте шесть футов, а весе, упавшем ниже ста пятидесяти фунтов, трудно было строить из себя этакого экстраверта. Лю тактично подстраивался под Йоссаряна и его более уравновешенных посетителей, вроде Патрика Бича, широко известной в обществе Оливии Максон со всеми ее смехотворными радостями по поводу двух тонн икры и даже под бойкую блондинку и хорошенькую медицинскую сестру.