Лазарь и Вера (сборник)
Шрифт:
Да, мы сидели рядом, на одной скамеечку, но что между нами было общего?.. Когда-то — единственный раз! — наши пути пересеклись в провонявшем табачным дымом редакционном кабинете — и потом разошлись-разбежались в разные стороны... Можно ли представить более несхожих людей, чем мы с Липкиным?.. О какой «единой судьбе» можно говорить?.. А тысячи, сотни тысяч наших эмигрантов?.. Между ними, как и у каждого народа, есть подлецы и праведники, рвачи и добросовестные трудяги, рьяные поклонники «золотого тельца» и бессеребренники, люди чести и долга... Они по-разному относились к земле, на которой жили, рождали детей — одни воевали за нее, отдавали жизни, строили, учили, лечили, другие старались побольше выжать из нее для себя, там обмануть, здесь словчить... Что между ними общего? Некий гипотетический предок, которого никто
Я думал обо всем этом, вяло прислушиваясь к тому, о чем говорил Липкин, а говорил он о том, что они с Юлькой намерены открыть пансионат для приезжающих в Нью-Йорк погостить из России, а впоследствии, возможно, и небольшой, отель — не «Хилтон», разумеется, но...
Мы не заметили, как начал накрапывать дождь, вначале мелкий, реденький, приносимый ветром со стороны Гудзона, потом участившийся. Только тут, взглянув на часы, я вспомнил о Маше, которая вскоре должна вернуться с бебисита. Небо посерело, потемнело, сияющие, праздничные краски листвы померкли, как бы затянутые паутиной. Мы не успели сообразить, что происходит, как прямо над нашими головами прогрохотал гром и следом хлынул дождь, превратившийся в ливень с крупными голубоватыми градинами, скачущими по асфальту.
Мы резво бежали по дорожке, оскальзываясь на градинах, прыгая через лужи, со стороны это выглядело, должно быть, довольно забавно. Дождь мочил, хлестал с одинаковой силой нас обоих, Липкина и меня. Вот она, — подумалось мне, — наша судьба... Наша общая еврейская судьба... Само небо разверзлось, выступая моим оппонентом...
— Чему ты смеешься?.. — полунедоуменно, полуиспуганно спросил меня Липкин.
Я не стал объяснять...
Мы кое-как добрались до транспортной остановки, и Липкин тут же нырнул в подошедший автобус. Я остался ждать своего — нам снова было в разные стороны...
КОТИК ФРЕД
В повести действуют:
Котик Фред.
Злодей опоссум.
Фил, в прошлом — Филипп.
Нэнси, в прошлом — Нина.
Александр Наумович Корецкий, в прошлом — Александр Наумович Корецкий.
А также кое-кто еще.
Итак, признайтесь: известно ли вам, кто виноват в том, что злодей опоссум едва не лишил жизни бедняжку Фреда?..
Нет?..
Тогда слушайте.
В том, что злодей опоссум едва не загрыз котика Фреда, в первую голову виноват сам Фред, которым в ту злополучную ночь овладела чрезмерная сексуальная озабоченность, а это, по многочисленным свидетельствам, приводит к беде не одних котов.
Было бы, однако, большой ошибкой считать, что в случившемся виновен только Фред. Как будет показано ниже, значительная (если не значительнейшая) доля вины падает на Александра Наумовича Корецкого, приехавшего из Кливленда, штат Огайо, погостить к своему брату в Нью-Йорк.
Хотя, если разобраться, виноват в происшедшем был и брат его Фил, который предложил Александру Наумовичу пожить в Нью-Йорке, пока он сам и жена его Нэнси будут совершать круиз по Европе с небольшими остановками в Лондоне, Париже, Брюсселе и Копенгагене.
Впрочем («Ищите, ищите женщину!...») не обошлось тут и без Нэнси, поскольку именно ей явилась идея пригласить Александру Наумовича на время круиза, чтобы не отдавать котика Фреда в специальное заведение, типа кошачьего пансионата, где еще бог его знает, как обходятся с клиентами, деньги же за каждые сутки берут немалые...
И все же заметим справедливости ради, что когда Александр Наумович ехал в Нью-Йорк, он меньше всего думал о котике Фреде. Он совсем о нем не думал. Он даже не догадывался о его существовании. А думал он о предстоящей радостной встрече с братом, о долгих задушевных
Зачем нужны были ему деньги, об этом потом, пока же сообщим только, что надежда на них у него все возрастала по мере того, как брат водил его по своему дому, который казался Александру Наумовичу огромным и непомерно роскошным: ливингрум с камином, облицованным голубым мрамором, спальня, обставленная белым, в золотых завитушках гарнитуром, в стиле какого-то Людовика, не то четырнадцатого, не то пятнадцатого, бейсмент, обшитый дубовыми панелями, с громадным биллиардным столом посредине... В заключение же Фил подвел брата к длинному, во всю стену, застекленному стенду. Здесь, на зеленом бархате, располагались миниатюрные образчики обуви всех стран и времен: мушкетерские ботфорты со шпорами на пятке, украшенными серебряной звездочкой, римские сандалии с оплетающими ногу ремнями, футбольные бутсы, остроносые индейские мокасины, французские сабо, родимые российские лапоточки и много еще кое-чего, все искуснейшим образом смастеренное из кожи, стекла, дерева, соломки... Александр Наумович, от роду не знавший ничего, кроме перетянутых шнурками ботинок зимой и старомодных, с металлической застежкой сандалий летом, только почесывал макушку, с изумлением созерцая этот домашний музей с уникальными, приобретенными во время дальних путешествий экспонатами. Он изумился еще больше, когда Фил принялся называть цену, заплаченную за каждый из них. Но Фил перехватил шевельнувшийся в глазах Александра Наумовича вопрос и предупреждающе положил свою широкую, сильную руку на суховатое, острое плечо брата. Он заглянул ему в лицо. Он смотрел на брата долгим, протяжным взглядом, не моргая. При этом его глаза, бархатно-карие, с пленяющей женщин поволокой, потемнели и увлажнились.
— Для кого-нибудь это всего лишь мода... — сказал он, глядя на Александра Наумовича сверху вниз, будучи значительно выше его ростом. — Только не для меня... Ведь ты... Ты помнишь, кем был наш дед?..
О, Александр Наумович помнил!.. Помнил едкий, щекотный запах резины, кожи, сапожного клея в каморке, где работал дед, помнил сваленные в углу колодки, и железную «лапу», зажатую между обтянутых черным фартуком дедовых колен, и — туки-туки-тук, туки-туки-тук — ритмичный перестук молотка, вгонявшего мелкие гвоздочки в каблуки и подошвы... Все это помнил Александр Наумович с детства, и глаза его тоже увлажнились... Братья с минуту стояли обнявшись, растроганные воспоминаниями, умиленно и благодарно вглядываясь друг в друга.
Потом они немного посидели в кабинете Фила, и Фил, наклонив на бок голову с крупным и прямым, как у ледокола, носом и коротко подстриженными серебрящимися волосами (седина очень шла его красивому, мужественному лицу), внимательно слушал брата. Что же до Александра Наумовича, то ему вдруг каким-то сомнительным, недостоверным представилось то, как и чем он жил весь прошедший после приезда в Америку год. Ему не хотелось об этом говорить, не хотелось описывать брату квартиру, которую они с женой снимали, маленькую, сырую, с рыжими пятнами на потолке и стенах, с окнами вровень тротуару, или рассказывать о хитроумных ухищрениях с почтовыми марками и автобусными трансферами, на которые пускались многие эмигранты и которые он из принципа не желал осваивать... Вместо этого он заговорил о том, что было для него действительно значительным и важным — об американской демократии, о Томасе Джефферсоне, давнишнем своем кумире, об Аврааме Линкольне, об Эмерсоне и Торо... Он говорил обо всем этом пылко, взахлеб, с обычным для него увлечением и снова ощущал себя профессором, любимцем студентов, автором книг и статей по истории русского стиха, в особенности по «серебряному веку», и брат слушал его, поглаживая клавиши стоявшего перед ним компьютера, слушал и кивал, и если бы не надобность закончить сборы в дорогу (они улетали в тот же день, вечером), он бы, казалось, слушал Александра Наумовича еще и еще.