Лазарь и Вера (сборник)
Шрифт:
— За вас! — сказал он, подняв стопку и попеременно посмотрев на Марию Евгеньевну и Александра Наумовича. — От души!.. Вы не поверите... — Он хотел что-то добавить, но передумал, сделал рукой тот же самый жест, выпил и принялся расчищать стол. Но спустя минуту остановился, наклонил к плечу голову и выставил вверх указательный палец:
— Вот... Слышите?..
Со стороны океана доносилась неясная, размытая расстоянием мелодия. Тем не менее, прислушавшись, можно было в ней ощутить какую-то странную, щемящую сердце смесь веселья и грусти, светлой, мечтательной меланхолии и затаенного страдания.
— Фрэнк Синатра...
Тихонько, себе под нос напевая и бормоча слова, которые ни Александр Наумович, ни его жена не могли разобрать, Илья отправился на кухню со стопкой посуды в руках.
Та же мелодия, но уже в полную силу звучала на берегу, когда после чая вся компания, по предложению Инессы, отправилась подышать и полюбоваться океаном вблизи. Как всегда, когда человек оказывается наедине с природой и все, что занимало до того его мысли, тревожило и грызло, кажется мелким, пустым, как бы вообще не существующим —
Но такие мгновения не длятся долго. По краям неба, приглядевшись, можно было заметить редкие, слабо мерцающие звездочки, к тому же время от времени по нему медленно и уверенно, по заранее размеченным трассам, плыли огни — ярче, крупнее, чем звезды, иногда их было сразу несколько и они двигались в разных направлениях или навстречу друг другу, с неба доносился ровный, отдаленный самолетный гул — и оно уже не казалось таким громадным и загадочным. Со стороны шоссе слышался непрерывный, как рокот прибоя, шум проносящихся мимо машин. Дома, расположенные за дорогой, походили на гигантские прозрачные кристаллы, наполненные светом, и еще — на пчелиные соты, увеличенные до невероятных размеров, источающие золотисто-медовое сияние. Пляж уже опустел, но там и сям еще виднелись люди, бродящие вдоль воды или, обхватив колени, сидящие на берегу. Кто-то плавал, кто-то барахтался на мелководье, повизгивал, рассыпая вокруг веера огнистых, искрящихся брызг. И были здесь куда отчетливей, чем с балкона, слышны слова исполняемой Фрэнком Синатрой песенки. Кто-то все время крутил одну и ту же пленку — и Александр Наумович, плохо разбирая на слух английскую речь, уловил припев:
Let’s forget about tomorrow,
But tomorrow never comes...
Правда, это был всего лишь припев, означавший, по-видимому, что-то вроде «забудьте про завтра, ведь завтра никогда не приходит», Александр Наумович хотел спросить у жены, как перевести остальное, но почему-то раздумал.
Все уже сидели, расположась на заботливо прихваченной Инессой подстилке, покрытой мягким ворсом, когда заговорил Илья, по обыкновению словно ни к кому не обращаясь, а, глядя в океанскую даль, беседуя с самим собой:
— Как-то раз, в самом начале, нас познакомили с одним американцем, привели его к нам домой, был переводчик, из наших, завязалась беседа, представлявшая, так сказать, «взаимный интерес»... Американец расспрашивал, кто я, откуда, почему эмигрировал... Я рассказал ему кое-что — и про то, как по нашей семье 37-й год прокатился, и как моя мать в детдоме росла, потому что родители ее в ГУЛАГе погибли... И про Инну, которой после окончания хореографического училища с отличием напрямую сказали: «Здесь таким, как вы, хода не будет... Уезжайте!..» И как потом ее выживали из театра, и прошло несколько лет, прежде чем ей дали танцевать Одетту и Жизель... Так вот, все это я рассказал американцу, и стало мне отчего-то стыдно и противно — мочи нет... Вышло, будто жалуюсь, прошу сочувствия... И я говорю: «Но все равно, несмотря ни на что, Россия — это моя Родина, мне было тяжело ее оставлять, я ее люблю...» Американец выслушал перевод — и смотрит на меня сердито, будто я его обманываю. «Как это, — говорит, — вы любите?.. За что?.. После того, что вы рассказали... Простите, — говорит, — но я вам не верю...» И я чувствую — ведь и вправду не верит!.. А что ему скажешь, как объяснишь... Да и что тут объяснять, когда у него башка на манер компьютера: все сложит, вычтет, просчитает и итог подобьет... Но, может, в конечном-то счете он прав? И никакая это не любовь, а рабская психология? Своего рода мазохизм?..
Никто ничего не ответил, да и вряд ли его внимательно слушали, Марк и Александр Наумович встали и, разговаривая, медленно прохаживались поблизости, Мария Евгеньевна слушала Инессу, которая, как и муж, за столом больше молчала и только сейчас что-то прорвалось в ней, хлынуло... Она была чуть ли не вдвое моложе Марии Евгеньевны, но та порой ловила себя на мысли, что в чем-то она, эта девочка, старше, зрелее ее, во всяком случае опытней...
Между тем Александр Наумович говорил:
— Знаете ли, Марк, я отнюдь не во всем с вами согласен, отнюдь, но на кое-какие стороны вы мне открыли глаза... Действительно, мы кое в чем, должно быть, ошибались... Мы слишком верили, слишком надеялись — и за всё, за всё должны нести ответ... По крайней мере — перед своей совестью. Это драма всей русской истории: прекрасная, бескорыстная, исполненная самоотвержения интеллигенция — и в результате?.. «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды...» Но что было лучше: сохранить эту гнусную власть, основанную на лжи и крови?.. Нет, нет и тысячу раз — нет!.. Но, Марк, я вам скажу... Только вам, даже Марии Евгеньевне я не решусь в этом признаться... Ведь мы столько хлебнули при этой власти... Лучшая часть моей жизни ушла на исследование природы силлабо-тоники русского
— Нет, я с вами не согласен, — говорил Марк. — Все, что произошло, произошло к лучшему, и в этом прямая заслуга — таких, как Сахаров, как вы... Без вас вряд ли было возможно сломать эту систему в столь короткий срок. Вы готовили к этому народ, объясняли, как грамоте учили, почему так жить дальше нельзя... Вы расчистили место, и на него пришли мы. К тому, как вы характеризовали нас, людей, скажем так, новой формации, можно добавить немало густых красок, но это не меняет дела. Да, сейчас России нужны такие люди, их энергия, их глубочайший интерес к тому, чтобы начатый процесс продолжался. Пусть этот интерес меркантильный, спекулянтский, безжалостный, но он лучше той спячки, того равнодушия, которые раньше были повальными. Именно в личном интересе — гарантия необратимости процесса. Вы скажете — мы жестоки?.. Да. Мы не считаемся с теми, кто слаб, стар, умственно неполноценен?.. Да, и еще раз — да. Но знаете, что мы выстроим вместо современного государства, если станем исходить из понятий гуманизма?.. Старомодную богадельню! Приют для нищих и бездомных! И только!.. Так что не сокрушайтесь, не терзайте себя, дорогой Александр Наумович. Вы свое сделали, осуществили, так сказать, свое историческое предназначение... Хотя действовали, как водится испокон века на Руси, уж слишком самоотверженно и бескорыстно, в результате чего и очутились здесь, на этом берегу... Но как бы там ни было, от нашего поколения вашему — низкий, как говорится, поклон...
Александр Наумович слушал Марка с нарастающим отвращением. Каждое слово его жалило, причиняло боль. А что, если я ему просто завидую?.. — подумал он вдруг. — Завидую вот этой молодости, вере в себя... Завидую этим дурацким шортам, этой ужасающей майке с пальмами и попугаями... Завидую тому, что он платит за номер по сто пятьдесят долларов в сутки — столько же, сколько нам с Машей положено по велферу в месяц...
Какая-то туманная мысль, не мысль — неясное воспоминание всплывало и тут же тонуло у него в мозгу, мешало слушать... Наконец он вспомнил и даже остановился, радуясь, что память его еще способна пробиться сквозь пласты стольких лет...
— Я вспомнил, Марк, о чем мы разговаривали, когда вы пришли ко мне в первый раз. Помните — Чехов, спор с учительницей... Это было лет этак двадцать пять назад...
— Убей бог, не припомню, — сказал Марк, мгновенно смягчаясь и меняясь в лице: он смотрел теперь на Александра Наумовича сверху вниз, улыбаясь ласково и предупредительно, как смотрят на детей или слабеющих разумом стариков.
— Мы разговаривали о «Вишневом саде», — с тихим торжеством в голосе сообщил Александр Наумович. — О Лопахине... Вопреки вашей учительнице и школьному учебнику вы полагали, что это единственный положительный образ в пьесе, и я ничего не мог вам доказать!..
— Я и сейчас так полагаю, — сказал Марк все с той же мягкой улыбкой, от которой у Александра Наумовича где-то пониже затылка и между лопаток дохнуло холодом.
— Как я решилась?.. — говорила Инесса, лежа вполоборота к Марии Евгеньевне. В бледном, сумеречном свете луны ее лицо казалось размытым, утратившим четкие очертания, только глаза блестели на нем так ярко, с такой пронзительной силой, что Марии Евгеньевне, как от резкого света, хотелось временами зажмуриться или стереть слезу. — Так и решилась, в одну ночь. Конечно, мы и до того столько думали-передумали, считали-пересчитывали, что выиграем, что проиграем... Тут как назло вдруг все сошлось: Илью повысили, назначили ведущим инженером проекта, квартиру дали новую, в самом центре города, мне в театре главреж говорит: дура, ты же навсегда со сценой простишься, ты же себя потом проклянешь... Ты пойми, это же все равно что заживо в гроб лечь и велеть себя сверху землей присыпать, а потом разровнять, чтобы и следа никакого не осталось... А тут — хочешь, для тебя «Вестсайдскую» поставлю, хочешь — «Щелкунчика», «Болеро», в зарубеж на гастроли поедем... Ну, вот я и металась — туда-сюда... А тут — помню, проснулась, темно, и тусклый такой, фиолетовый свет на занавесках — от рекламы напротив... И вдруг — словно вспышка какая-то, озаренье: нет, больше не могу! Дышать нечем! Задыхаюсь!.. И еще минута-другая — задохнусь!.. И не нужна мне ни эта ваша квартира, ни «Вестсайдская», ни «Болеро», о котором столько мечтала... Ничего, ничего мне не нужно — от вас!.. Хватит! Не хочу больше ни ходить, ни танцевать на этой земле! Не хочу, чтоб и дети мои по ней ходили!.. Здесь, на этой вот самой земле погромы шли, от них один мой прадедушка, спасая семью, в Америку уехал, а у другого всех вырезали, его самого убили, одного отца моего, малолетку, чудом каким-то соседи спасли... Так потом он землю эту от немцев защищал, а в 53-м его из больницы прогнали — как же, «врачи-отравители», «убийцы в белых халатах»!.. А теперь?.. Перестройка, митинги, со всех сторон только и слышно — демократия, демократия... А в театре за моей спиной шепчутся: «Сионисты всю власть в труппе захватили! Думают, это им Израиль!..» А тут еще «Память», и в «Нашем современнике» статьи такие печатают, во всех грехах и бедах евреев обвиняют... И вот я лежу в кровати и думаю: да как же это?.. Да что же тут размышлять и взвешивать-высчитывать?.. Вот, думаю, твои предки, темные, необразованные, всю-то свою жизнь прожили, не выходя из местечка, — а, значит, были у них и гордость, и человеческое достоинство... А ты?.. Сколько можно терпеть, чтобы тебе в глаза плевали?..