Лазарь и Вера (сборник)
Шрифт:
Поселок спал, а мне хотелось бегать от подъезда к подъезду, колотить в двери, орать: проснитесь, люди! Вы никогда такого не увидите!.. И было нестерпимо досадно, что все это вижу только я, я один... Что все это великолепие словно затеяно для меня одного, происходит только на моих глазах... Но если так, — подумалось мне, — то, может быть, это неспроста... И в этом заключен свой смысл, который надо постичь...
Мысль была так ошеломительна, что я забыл про мокрые ботинки, про зябкий холод, сочившийся за ворот и в рукава, забыл про все... Мне казалось — еще немного, и неведомая мудрость откроется мне, я
ПРИ СВЕТЕ ЛУНЫ
Сразу после отбоя наши сержанты Кичигин и Бондарь сыграли взводу подъем и, не дав никому опомниться, вывели нас из казармы.
Огромная круглая луна висела в черном, без единой звезды, небе. Казалось, она выкована из меди и вот-вот со звоном грохнется о землю. Ветер, бесившийся целый день, улегся и затих. За высоким забором, которым был обнесен городок, виднелись макушки угрюмых, окоченевших от стужи елей.
Матерясь вполголоса, мы кое-как разобрались в две шеренги. Кто-то уже в строю застегивал гимнастерку, кто-то затягивал ремень, кто-то заталкивал в сапог ногу с накрученной второпях портянкой...
Сержант Бондарь выкатил дугой литую грудь, щелкнул — как выстрелил — каблуками, навис над малорослым Кичигиным:
— Товарищ помкомвзвода, по вашему приказанию...
— Ведите, — не разжимая челюстей, процедил Кичигин.
Керза скрипнула, стальные подковки звякнули о промороженную землю.
Вдоль обочины тянулись ровные, приглаженные лопатами сугробы. На дороге, отполированной солдатскими подошвами, блестел снег, над ним стелилось голубоватое, как пламя спиртовки, сияние. Бондарь шагал впереди взвода, вскинув подбородок, не поворачивая головы на толстой, буйволиной шее. Кичигин пританцовывал сбоку, механической четкостью движений походя на игрушку с заводным моторчиком. Его бледное от луны, точеное, злобное личико было непроницаемо.
Мы были без шинелей, без бушлатов. Заправленные по всем правилам — погон к погону, рукав к рукаву — они остались висеть в казарме.
Несколько месяцев назад перед тем, как явиться на призывной пункт, я зашел в маленькую захудалую парикмахерскую, которая открывалась в семь утра. Я долго оттягивал этот момент — и заглянул в зеркало только вставая с кресла. Я увидел чужое, незнакомое лицо — голое, без привычной, буйно клубящейся над головой шевелюры, с какими-то жалкими, растерянными глазами и торчащим между ними унылым еврейским носом. Забросив за спину рюкзак, в котором помимо бритвы и пары белья лежали томик Блока и трубка, подаренная мне учениками на прощание, я вышел на улицу, стыдясь своего нового, чужого лица. Улицы в этот час были еще пустоваты, но мне казалось, что они полны людей и все смотрят на меня.
Еще в карантине из моей тумбочки пропали и трубка, и Блок, но меня это мало тронуло, я уже знал, что здесь они не нужны — ни Блок, ни трубка, овеянная дымочком щекочущих сердце воспоминаний...
Дорога
— Правое плечо... — командует Кичигин. Голос его негромок, но в стылом безмолвии плаца звучит отрывисто, резко.
Наш взвод похож на лодочку, плывущую посреди белого океана. Небольшой запас тепла, вынесенный из казармы, убывает с каждой минутой, холод сочится за ворот, прокусывает двойное зимнее белье.
— Это что — прогулка для лунатиков?.. — бросает кто-то.
— Разговоры в строю... — Чем тише голос Кичигина, тем явственней проступают в нем зловещие ноты. — Взво-о-од, на месте...
Мы колотим каблуками в заледенелый плац.
— Взво-о-од, прямо...
И вот уже за спиной у нас и плац, и мехдвор с боевой техникой — громоздкими, обросшими инеем САУ, орудиями с зачехленными, задранными в небо стволами, грузовиками, крытыми брезентом, загнанными в боксы, как битюги в стойла. Позади остается весь городок — не считая дневальных и кухонного наряда, полк дрыхнет, распластавшись на двухъярусных койках...
Теперь мы стоим посреди лесной просеки. Она кажется проложенной по шнуру — тому самому, по которому мы равняем по утрам полоски у нас на одеялах. Две черные, без просветов, стены леса тянутся по обе стороны, между ними пролегла нетронутая снежная полоса. Вся она мерцает, искрится. Луна здесь кажется еще огромней, а ее свет, заливающий просеку, — еще ярче, плотнее, гуще...
— Сержант Бондарь, приступайте. — Кичигин отходит в сторонку, загребая пухлый, пушистый снег надраенным до лакового глянца сапожком.
Бондарь вразвалочку прогуливается перед замершим взводом. Снег постанывает, похрустывает у него под ногами.
— Что, замерзли?..
Взвод молчит.
— Замерзли, спрашиваю?..
Молчание.
— Ничего, скоро согреетесь... Жарко аж будет!..
В глазах Бондаря, под тяжелыми, набухшими веками загораются бесовские огоньки. Он машет руками, как птица крыльями, подпрыгивает на носках, пружиня сильным, натренированным телом. Изо рта у него комьями валит пар. Должно быть, ему и самому холодно, хотя на нем — рукавицы домашней вязки, тогда как многие из нас второпях, выбегая из казармы, не прихватили своих.
— Приступайте, Бондарь... — Кичигин щелкает по голенищу тонким, невесть откуда взявшимся прутиком. — Приступайте...
Бондарь весь подбирается, лицо его словно разбухает, черные брови срастаются на переносье.
— Взвод, равняйсь!.. — рявкает он. — Смирно! Напра-во!..
Команды — одна за другой — рассекают оцепенелый воздух, вспарывают завороженную лесную тишину. Мы выстраиваемся поперек просеки. Медная луна светит нам в лицо.
— Взвод, слушай мою команду-у-у!.. — Протяжное «ууу» повисает над нашими головами, над просекой, над вершинами елей. Затем его обрывает резкое, как удар хлыста: — Ложись!..