Лазарь и Вера (сборник)
Шрифт:
Там, в этой графе, было густо замазано чернилами написанное прежде слово (судя по проступавшим буквам, первой «р» и последней «й» — «русский») и сверху значилось: «еврей». Мало того, снизу, по самому краю анкеты, расположилась приписка: «Исправленному верить». И подпись: «В. Зубченко».
Инесса Серафимовна сняла очки, посмотрела сквозь стекла на окно, на свет. Стекла были чистыми, исключая разве что взявшуюся откуда-то ворсинку. Инесса Серафимовна ворсинку сняла, зацепив ее кончиками заостренных ногтей с облупившимся маникюром. Но это не помогло: слово «еврей» продолжало нависать над многократно зачеркнутым словом «русский».
Инесса
Инесса Серафимовна вспомнила, как сама, своими руками отдала всю пачку анкет пару дней назад Тане Лавровой, прекрасной ученице и активной общественнице, когда та попросила их, чтобы исправить какие-то... не то описки, не то ошибки... Занятая в ту минуту важным разговором по телефону, она не стала вникать.
На большой перемене Инесса Серафимовна вызвала к себе Виктора Зубченко.
— Как это понимать?.. — спросила она, показывая ему анкету. — Что такое ты здесь понаписал? Это ведь не бумажка, Зубченко, это анкета — государственный документ, такими вещами не шутят.
— Так я и не шучу, Инесса Серафимовна, — сказал Витька, часто моргая. — Вкралась ошибка, я исправил... Вы же сами говорите — государственный документ...
— Ну-ну, — сказала Инесса Серафимовна, долгим пристальным взглядом всматриваясь в лицо Зубченко. — И с каких же это пор, Зубченко, сделался ты евреем?
— С рожденья, наверное, — покрутил головой Зубченко. — Я так полагаю.
— Ну-ну, — сказала Инесса Серафимовна, — и почему, позволь узнать, ты так полагаешь?
— Этого я не могу вам объяснить, Инесса Серафимовна. Только я так думаю и считаю, что я еврей.
Инесса Серафимовна сдернула с тонкого длинного носа
очки, крутанула дужками вокруг пальца и надела снова.
— Иди, Зубченко, — сказала она твердым голосом, что стоило ей, видно, немалых усилий. — и пришли мне... — Директриса наудачу вытянула одну из анкет. — Да, пришли мне Ашота Миконяна.
— Скажи мне, Ашот, где ты родился? — спросила она, когда тот, вежливо постучав, вошел в кабинет и остановился перед обширным директорским столом.
— В Ереване я родился, — сказал Ашот слегка нараспев, расцветая улыбкой. — Говорят, самый красивый город в мире...
— А что это за имя у тебя — Ашот?
— О, это старинное имя, моего деда так звали.
— Вот видишь, — одобрительно кивнула Инесса Серафимовна. — Родился ты в Ереване, имя у тебя — Ашот. Почему же ты пишешь, что ты еврей?
— Какая разница? — сказал Ашот. — У нас все нации равны, разве нет?..
— Разве да, — незаметно для себя в тон ему проговорила директриса («что я такое говорю?..» — подумалось ей секунду спустя). — Но ты ведь сам припомнил своего деда, его звали Ашот... Кто же он был — еврей или армянин?..
— Какая разница?.. — сказал Ашот. — Лишь
И было что-то такое в черных глазах Ашота, в темной их глубине, в горячем, обжигающем их блеске, отчего — можете вы это себе представить?.. — Инессе Серафимовне вдруг стало стыдно. Впрочем, ненадолго.
— Иди, Ашот, и подумай, обо всем подумай хорошенько... А ко мне пускай зайдет Таня Лаврова... Урок начался?.. Скажи — я вызываю...
— Садись, Танечка, — сказала Инесса Серафимовна. — Можешь ты мне объяснить, что у нас такое происходит?.. — И она рассыпала веером анкеты перед Таней Лавровой, присевшей к столу. — Что это — вот, вот, вот... — Она тыкала сухим, похожим на коготь пальцем в одно и то же слово, выведенное разными почерками, разными чернилами, крупно и мелко, разборчиво и не очень. — Ведь это, Танечка, не так все просто... Ведь если учесть, какое сейчас международное положение, и реакция, и происки, нам на семинаре рассказывали ответственные товарищи, только это пока не для всех... Там страшные вещи, Танечка, ты понимаешь, о ком я говорю... Так вот, это провокация, самая настоящая... Кто-то водит, направляет... Потихоньку, незаметно... Они хитрые, ловкие, прикидываются, будто такие же, как мы... А потом — р-р-раз! — и лишают родины целый народ... Палестинцы, палестинцы, бедные палестинцы, и подумать страшно, что с ними сделали... Но у них планы, Танечка, и там не один палестинский народ... И вот, вот они, первые жертвы... У нас в школе... — Инесса Серафимовна снова тыкала острым ногтем в листочки анкет, на которые, потупясь, смотрела Таня, по ее лицу невозможно было угадать, слышит ли, слушает ли она директрису или думает о чем-то своем.
— Да что — про других говорить... Ты ведь сама, Танечка, тоже написала... Почему, зачем ты это сделала?.. Ну кто же поверит, что ты, Татьяна Лаврова, и вдруг... Даже повторять не хочу!.. Ну, говори, почему ты это сделала? Почему ты, русская... Слышишь — р-р-русская!.. — хочешь быть еврейкой?
Голос Инессы Серафимовны то взвивался, то падал до шепота.
— Почему... — повторила Таня негромко, как бы самой себе задавая этот вопрос. — Почему... Потому, наверное, что хочу быть... человеком. — Она поднялась и аккуратно приставила стул, на котором сидела, к столу. — Человеком, Инесса Серафимовна.
— Но, Танечка, ведь такой же национальности не существует — «человек»... Ты ведь и пишешь, сама смотри, «еврейка»... Это как понимать? Или это для тебя что — одно и то же?.. — И видя, что Таня, опустив голову, молчит, отгораживаясь от нее молчанием, как броней, Инесса Серафимовна свела руки на груди, ладошка в ладошку, и ахнула:
— Танечка, так тебя уже что — перетянули?.. Переманили?.. Для тебя уже все остальные — не люди, получается?..
Таня подняла на директрису спокойные серые глаза и попыталась было рассказать — про Данию, про мать Марию...
Но Инесса Серафимовна сморщилась, замахала руками:
— Уходи, уходи! Не хочу с тобой даже разговаривать, с такой... — Она закончила фразу уже в опустевшем кабинете.
— Где у тебя твоя национальная гордость, Никита? — обрушилась директриса на Медведева, едва он вошел. И в сердцах бросила на стол заполненную им анкету.
— Как это — где?.. — произнес Никита, во всяком деле любивший обстоятельность. — Национальная гордость у меня на месте.