Лёд
Шрифт:
Солнце искрилось на ледовых горных вершинах, гладкая, резко очерченная тень перемещалась по склонам от горных гребней и стекала черной глазурью по белой глазури же снега. Зато в очках с мираже-стеклами граница света и мрака размывалась, как будто кто-то разжег огонь под сковородой Байкальского Края; достаточно было наклонить голову, позволить краскам перелиться (а ведь остались, собственно, только две), и в этом пейзаже холодных гор уже невозможно было провести различия между небом, горными склонами, тучами, ледником, темной долиной. Все они были всего лишь кривыми пятнами яркого света, которые можно было заменить в любой момент. Через подобную Сибирь ехало словно через эскиз углем, выполненный на картоне, совершенный сильной рукой в неистовом порыве: извилины, рывки линий, дуги на половину горизонта, перечеркивающие бесконечность ломаные геометрические формы. А между ними и на их фоне — малюсенькие человеческие фигурки, переданные тоже весьма поспешно и без особой тонкости: без лиц, без пальцев, без каких-либо особенностей, топорные, големоватые,
Хутор-форт Николая Пантелеймоновича Лущия уселся на перевале над глубокой котловиной, с открытым с востока видом на громадную часть белого Байкала, на длинный отрезок Зимней железной дороги. Это место не было первой железнодорожнойстанцией Лущия. Вначале он работал костровым на Круго-Байкальской дороге, в нескольких десятках верст к югу от Порта Байкал. Когда та линия еще оставалась действующей, Лущий отвечал за поддержание там стрелочных переводов и колеи в эксплуатационном состоянии, то есть, следил, чтобы те не замерзали. Транссиб и Восточно-Китайская дороги были построены на материалах Лета, и только с недавнего времени рельсы начали заменять на зимназовые; а раньше нужно было нанимать людей следить, чтобы механизмы действовали, несмотря на самые страшные морозы. Чаще всего на рельсах разводили костры. Но даже и после перехода на зимназо проблемы до конца не исчезли. Это правда, что зимназо от мороза не растрескается, не смерзнется в камень, устройства, выполненные из зимназа не испортятся, зато ледовая заросль обездвижит любую стрелку, опять же, люты-ледовики весьма полюбили железнодорожные пути. А на Байкале со всем этим проблема была двойная — только идиот-самоубийца разожжет костер на рельсах, положенных на озерном льду — отсюда и не слишком выгодное во всех иных отношениях скопление всех разъездных веток Зимней железной дороги на станции Ольхон. Николай Пантелеймонович, после закрытия Круго-Байкальской дороги вначале перебрался именно на Ольхон, где — как гласили сибирские слухи — пробовал торговать в составах опиумными порошками, искусно пряча свой наркотический товар от исправников прямо во льду озера; таково было начало состояния Лущия. А потом на Зимней случился один и другой несчастный случай, и по приказу генерал-губернатора Шульца на высотах Приморских Гор начали строить железнодорожные заставы. Принимая во внимание байкальские ветра и метели, обычно скрывающие плоскость озера, сообщение было основано на световых и тьветовых сигналах: патрули устанавливали возле «съеденных льдом» фрагментов рельсов тьветовые (днем) и световые (ночью) прожекторы, предупреждая ближайшую станцию-заставу, которая повторяла тревогу по линии высокогорных застав, так что через пару минут он доходил до Порта Байкал, Култука и станции Ольхон, где останавливал подверженные риску аварии составы. Правда, это не был канал с большой пропускной информационной способностью, так что я-оносомневалось в том, получил ли Лущий какие-либо известия с противоположного конца, то есть, из самого Иркутска.
Хутор-форт, по большей мере, был выстроен круго-байкальским методом, что означает, с обильным применением взрывчатых материалов в скале. Продырявленную гранитную стену затем залатали-заложили, пробивая то тут, то там, окна и двери, а главный и единственный вход на уровне земли был фортифицирован палисадом, который охватывал еще и хозяйственные постройки. Лущий, купец второй российской гильдии, хорошо стерег то, что заработал за два десятка лет левых делишек; впрочем, здесь же он держал склады различного товара, по жидовским ценам продаваемых нуждавшимся в нем путешественникам, развозимых по сорочьим и геологическим лагерям половины западного Прибайкалья. Но даже вблизи, с расстояния в несколько десятков шагов сложно было распознать торговую факторию под снежно-ледовой скатертью — разве что из самых верхних отверстий в скале вздымались дымовые столбы, выдающие теплую жизнь внутри.
Навстречу нам вышли два дуболома с волкодавами. Я-оноподъехало под палисад. Здесь имелся прейскурант на все, в том числе, даже на впуск животных в нагретое укрытие. Ранее договорилось с Адиноми Щекельниковым, что стоянка, по возможности, будет краткой. Втроем с ними вошло в средину, не отвязывая тряпок с лица, не снимая мираже-стекольных очков; уговорилось, что они тоже лиц не откроют. Рубли уже были отсчитаны, платить должен был Адин.Разговаривало исключительно по-русски.
В средине, в главных сенях, у огня стояло четверо мужиков, в том числе какой-то военный в унтер-офицерском мундире. Повсюду шастали собаки, малые и крупные, рожденные от волков и обычных псов, с упряжью и просто так; воняло прогоркшим жиром и мочой. Господин Щекельников дышал полной грудью. Хорошо в краю родном, пахнет сеном и гамном!Пан Кшиштоф отправился отбирать товары. Николай Пантелеймонович Лущий, мужичонка мелкий и косоглазый, сидел в прилегающей к сеням комнате за столом, накрытом белой скатертью, и читал газету; босые нот он выложил на лавку, старушка в черном платье и плотно прилегавшем к голове чепце лечила их какими-то мазями, от которых все помещение и даже сени провонялись пробирающим нос запахом, перебивая даже резкую струю аммиака. Я-оночихнуло в шарф. Господин Щекельников вопросительно кивнул. Указало ему на газету. Тот пошел спросить.
Это было ошибкой.
В конце концов, станцию Лущия мы покинули целыми, забрав, правда, не все запасы, а за купленные здорово переплатив; на прощание амбалы Лущия отдали из окошек залп из ружей, ужасно всех напугав.
…Значительно позднее поняло, что скандал завершился бескровно исключительно благодаря присутствию того военного, наверняка назначенного сюда на случай террористических акций.
Весь день на каждой стоянке мучило Чингиза упреками и вопросами, зачем же это он такую глупость совершил, и в чем там на самом деле было. Быть может, они были знакомы с Лущием по каким-то давним преступным делишкам? Лишь на закате, когда эмоции ушли, и можно было вновь рассмотреть случившееся хладнокровно, то есть, в правде, я-оноотказалось от горячечных умствований и положилось на холодный инстинкт лютовчика. Чингиз занимался установкой палатки, злой и обиженный, уже ничего не говоря, ожидая лишь причины, чтобы разрядить на ком-нибудь собственный гнев. Он не лгал, ничего не скрывал. Он и вправду бросился душить чужого ему человека — в самый момент тяжелых обстоятельств, окруженный превосходящими силами неприятеля, что угрожало гибелью ему самому и товарищам — только лишь потому, что хозяин сказал ему кривое слово. Вот вам и весь Чингиз Щекельников. Но разве не знало этого? Что он из тех, что посреди улицы без малейших колебаний способен горло другому перерезать? Что он из тех, которые добровольно отправляется на самые самоубийственные предприятия? Какой еще человек будет забавляться тем, что нянчить Сына Мороза и на острие ножа сойтись со всеми силами Сибири?
И это тоже Математика Льда. Нельзя взять черта в друзья, а потом удивляться, что он деток развратил, женщине в голове замутил, котят для собственного развлечения придушил, а потом еще и наделал кучу в часовне.
— Пан Щекельников?
— Чего?
— А чего же он щенка так избивал?
— Хмм?
— Ну, мальчишка Лущия до смерти ведь собаку замордовал.
— У каждого на этом свете должен быть кто-то, кто страх смертный перед ним испытывает, и над кем можно сколько угодно издеваться.
И все-таки это был некий вид слепоты: невозможность заметить единоправды характера. И здесь не имелась в виду сноровка доктора Мышливского или прокурора Разбесова, но обычное людское знакомство со слабостями, иррациональным поведением, безумием. Уже в Транссибирском Экспрессе я-оноборолось с этим различными способами — нужно было въехать в Зиму, чтобы рассчитать простую модель капитана Привеженского; нужно было несколько обедов в доме Белицких, чтобы вообще внедриться в подобный ход мыслей.
Но в чем конкретно заключается это свойство Края Лютов — то есть, черта среды, столь сильно пропитанной тьмечью — что вещи, раз уже охваченные мыслью и языком, легче проявляются здесь в собственной единоправде, в том числе и людские характеры? Ведь это не было свойством ума, ибо человек не приобретал новых свойств к познанию, здесь всякий не становился каким-то великим мудрецом и знатоком душевных тайн. Опять же, не было никаких гарантий, что гораздо чаще на перекрестках неведения мы свернем в сторону правды, а не обмана. Тогда, откуда же появлялась та резкость взгляда у людей, пропитанных тьмечью?