Леда без лебедя
Шрифт:
Вновь наступило молчание. Время от времени набегал легкий ветерок, и занавески надувались. Каждый порыв ветерка приносил в комнату, к нам, любовное обаяние летней ночи.
— Ты покидаешь меня?
В ее голосе чувствовалось такое глубокое отчаяние, что крепкие узлы, которыми была стянута моя душа, вдруг развязались, уступив место кротости и состраданию.
— Нет, — ответил я, — не бойся, Джулиана. Я напишу тебе. Ведь и ты, не видя моих страданий, быть может, почувствуешь облегчение.
Она сказала:
— Никогда никакого облегчения… — В ее словах дрожали подавленные слезы. Вдруг она проговорила с выражением щемящего душу страдания: — Туллио, Туллио, скажи мне
Она спрашивала меня глазами, в которых было больше страдания, нежели в ее словах. Казалось, сама душа ее устремилась ко мне в то мгновение. И эти бедные, широко раскрытые глаза, этот чистый лоб, этот конвульсивно искривленный рот, этот заострившийся подбородок, все ее тонкое скорбное лицо, представлявшее такой контраст с позорным безобразием туловища, и эти руки, эти тонкие, скорбные руки, тянувшиеся ко мне с умоляющим жестом, возбудили во мне, более чем когда-либо, сострадание и тронули меня.
— Поверь мне, Джулиана, поверь раз и навсегда. У меня нет по отношению к тебе никакой неприязни, и никогда не будет. Мне не забыть, что я, в свою очередь, твой должник; я ничего не забываю. Неужели ты еще не убедилась в этом? Успокойся же. Думай теперь о своем освобождении.А потом… кто знает! Но, во всяком случае, я не оставлю тебя, Джулиана. Теперь же дай мне уехать. Может быть, несколько дней отсутствия будут благотворны для меня. Я вернусь успокоенным. Ведь потом потребуется много спокойствия. И больше всего моя помощь понадобится тебе…
Она сказала:
— Спасибо. Ты сделаешь со мной все, что захочешь.
Теперь, среди ночи, слышалось пение, заглушавшее глухие тоны лесной флейты: быть может, то пели молотильщики, ночевавшие на каком-либо далеком гумне, под луной.
— Слышишь? — спросил я.
Мы стали прислушиваться. Подул ветерок. Вся истома летней ночи заполнила мое сердце.
— Хочешь, пойдем посидеть там, на террасе? — ласково спросил я Джулиану.
Она согласилась и встала. Мы прошли через круглую комнату, освещенную только лунным сиянием. Большая белая волна, подобная невесомому молоку, заливала пол. В этой волне она шла на террасу впереди меня, и я мог видеть, как ее безобразная тень четко вырисовывалась на залитой светом поверхности.
Ах, где было стройное и гибкое существо, которое я сжимал в своих объятиях? Где была возлюбленная, которую я нашел под цветами сирени в апрельский полдень? И сердце вдруг наполнилось сожалением, скорбью, отчаянием.
Джулиана села и прижалась головой к железной решетке. Ее лицо, залитое лунным светом, было белее всего вокруг, белее стены. Глаза ее были полузакрыты. Ресницы бросали на щеки тень, волновавшую меня больше, нежели ее взгляд.
Мог ли я говорить?
Я повернулся в сторону долины, оперся на решетку, сжимая пальцами холодное железо. Смотрел на расстилавшийся подо мною неясный пейзаж, среди которого я различал лишь сверкание Ассоро. Порывы ветра доносили до нас обрывки песен; а во время пауз слышался тот же слегка заглушенный и бесконечно далекий звук флейты. Еще ни одна ночь не казалась мне полной такой сладости и грусти. Из глубоких тайников моей души рвался могучий, хотя и неслышный крик об утерянном счастье.
Приехав в Рим, я раскаялся в том, что уехал из Бадиолы. В городе было нестерпимо душно, он был пустым, и мне стало страшно. Дом был немой, как могила; все вещи, хорошо знакомые мне, имели совсем другой, какой-то странный вид. Я чувствовал себя одиноким в этой ужасной пустыне; но я не отправился разыскивать друзей, не хотел ни вспоминать, ни узнавать старых приятелей.
Я надеялся неожиданно встретиться с ним в каком-нибудь общественном месте. Отправился в ресторан, который он, как мне было известно, часто посещал. Прождал его там целый вечер, обдумывая повод для столкновения. Шаги каждого нового посетителя волновали мою кровь. Но он так и не пришел. Я стал расспрашивать официантов. Они давно не видели его.
Заглянул в фехтовальный зал. Зал был пуст, погружен в зеленоватую пыль, падавшую с закрытых ставен, полон того своеобразного запаха, который поднимается от свежевымытых столов. Учитель, покинутый учениками, принял меня с выражением самых теплых чувств. Я внимательно выслушал его подробный рассказ о триумфах последнего состязания учеников его школы. Потом расспросил его о нескольких друзьях, посещавших зал; наконец, навел справку и о Филиппо Арборио.
Его нет в Риме уже четыре или пять месяцев, — отвечал мой учитель. — Я слышал, что он захворал очень серьезной нервной болезнью и что едва ли оправится. Так говорил граф Галиффа. Вот и все, что я знаю о нем. — И еще добавил: — И в самом деле, он был очень слаб. Он взял здесь у меня несколько уроков. Боялся скрестить шпаги; не мог видеть острия Шпаги перед глазами…
— А Галиффа еще в Риме? — спросил я его.
— Нет, в Римини.
Через несколько минут я простился с ним.
Неожиданная новость поразила меня. Я подумал: «Если бы это была правда!» И я пожелал, чтобы он был поражен одной из тех ужасных болезней спинного мозга и спинного хребта, которые приводят человека к постепенному вырождению, к идиотизму, к самым тяжелым формам сумасшествия и, наконец, к смерти. Эти симптомы, почерпнутые мною из научных книг, воспоминания о посещении дома умалишенных, даже более детальные картины, запечатлевшиеся в моей памяти после несчастного случая, происшедшего с моим другом, бедным Спинелли, — все это быстро всплывало в моем мозгу. И я снова увидел бедного Спинелли, сидящего в большом кресле из красной кожи, с землистобледным лицом, все черты которого застыли в ледяной неподвижности, с широко разинутым ртом, полным слюны и бормочущим что-то непонятное. И увидел жест, которым он время от времени собирал в носовой платок слюну, не перестававшую стекать с углов рта. И вновь увидел белокурую и стройную сестру его, которая, с выражением страдания, подвязывала ему салфетку на шею, как ребенку, и зондом вводила в его желудок пишу, которую он не в состоянии был глотать.
Я думал: «От всего этого я только выиграю. Если бы мне пришлось драться с таким известным противником, если бы я его ранил или убил, то это событие, конечно, не осталось бы тайным; оно стало бы переходить из уст в уста, распространилось бы, обсуждалось бы всеми газетами. И могла бы даже всплыть на свет Божий истинная причина дуэли! Между тем эта ниспосланная Провидением болезнь спасает меня от всех опасений, неприятностей и сплетен. Я, пожалуй, могу отказаться от кровожадного наслаждения, от намерения покарать его собственной рукой (да и могу ли я быть уверенным в исходе?), коль скоро я знаю, что ненавистный мне человек разбит параличом, доведен до состояния беспомощности. Но верно ли это известие? А если это только временное недомогание?» Мне пришла в голову счастливая мысль. Я вскочил в экипаж и велел везти себя в книжный магазин. Дорогой я думал (с чистосердечным пожеланием) о двух самых страшных для писателя, для творца слова, для стилиста, видах мозгового расстройства: о дизартрии и аграфии. И мысленно представлял себе оба симптома.