Леди-бомж
Шрифт:
Я покосилась на выставку хрустальных посудин, пестроту этикеток и скромно, с громадной стыдливостью, сообщила:
— Непьющие мы!
— Тогда… покурим? Угощайтесь!
Он вынул из стола початую пачку какого-то курева, протянул мне, я машинально взяла тонкую черную сигарку, он щелкнул перед моим носом золотым «ронсоном», и я затянулась. Курить мне хотелось всерьез, но табак в сигарке был не мой, слишком пряный и сладкий.
Я попыталась разглядеть красную наклеечку ближе к пластмассовому мундштучку, и тут меня пронзило!
Все передо мной поплыло, я сызнова будто в полусне увидела поляну возле церквухи, мерцающий свет мощных фар, нелепо скорченную фигуру женщины близ колес, остекленевшую черноту ее застывших глаз и мокрое пятно на ее жилетике…
Меня опахнуло морозной дрожью, и я торопливо погасила сигарку, ткнув ее в малахитовую пепельницу.
— Значит, вы ее все-таки видели… — сказал он как-то тускло, пристально вглядываясь в меня. Зрачки его будто плавали за стеклами очков. — Запашок этот ничего вам не напоминает? Она же ими всю машину прокурила… Это с вами я говорил по мобильнику? Голос тот же! Конечно с вами!
— Вы про что? — пролепетала я. Он поморщился как-то болезненно, потянул дверцу сейфа, отделанную под мореный дуб, как и остальная обшивка стены, и начал вынимать и выкладывать на стол передо мной весьма знакомые вещички. На столешницу легла отмытая от грязи и скукожившаяся туфля, одна из тех, что выдавал мне Бубенцов, его же слаксы в пластике, банка оливок со снетками, из запасов на Зюнькином катере, мятые колготы, которые я так и не успела найти и натянуть, когда в темноте ползала на карачках но церквухе и у меня все сыпалось из рук.
Но главным было не это, главным было — обыкновенная алюминиевая ложка, которой я пользовалась в последние месяцы и которую сохранила как тюремный сувенир. Все бы ничего, но на черенке я сама нацарапала гвоздем «Басаргина Л. Ю.» и носила ее постоянно, чтобы не подцепить с чужой посуды в столовке какую-нибудь инфекцию. На такое смотрели сквозь пальцы: на каждом медосмотре то и дело всплывали свежие туберкулезницы.
В общем, это было то же самое, как если бы я оставила в церквухе все свои справки.
В моих ушах лязгнули засовы, по новой взвыли сирены подъема и отбоя, и голос судьи Маргариты Федоровны Щеколдиной расколол небеса: "Встать!
Суд идет!"
— Вот что! — тупо заявила я. — Ничего такого! Я покойников просто боюсь… Увидела это… там… в подвале… Ну, кто не заорет?!
— Да бросьте вы… — глухо сказал он. — Это все мои люди наскребли. А вот это я сам нашел. Три дня назад!
Он повертел ложку и бросил ее.
— Я ведь искал вас, Лизавета Юрьевна… Он вынул портретную афишку:
— Видите? Попросил — и сделали это!
— Так это не ментовские штучки? Ваши?!
— Ваши? Наши? Какое это теперь имеет значение?
— Дайте выпить! —
Он налил, зубы мои мелко стучали о стакан.
— Только вот что! Это не я… Не я это! Понимаете? О, черт! И на кой я сюда только сунулась! На эту вашу вонючую фазенду! Нашла место!
— Успокойтесь! — Он положил сзади мне на плечи тяжелые, как гири, лапы. Придерживал меня, потому что я уже и плакала, и смеялась, и все пыталась вскочить и убежать. От его рук исходило тепло, и они были не грубые. Так что вскоре я обмякла и погасла.
Он сел за стол, уткнулся подбородком в кулаки.
— Мне нужны подробности, понимаете? Все-все! — наконец выдавил он, будто через дрему пробивался. — Что она вам сказала? О чем вы говорили? Как это все… было?
— А… кто это?
— Жена.
— Ничего себе! Что же вы жену, как мороженую треску, в подвале держите?!
— Есть причины. Это вас не касается. — Из-под очков меня хлестануло такой свирепостью, такой мучительной, давно сдерживаемой яростью, что я прикусила язык.
— Как это было? Ну?!
— Не знаю.. Когда я ее увидела, уже все было. То есть ее уже не было. Она просто лежала. На траве. Я купалась. Мокрая была. А тут музыка играет…
— Погодите, погодите… — Щека его дергалась, в стеклах очков отражались угли и языки пламени в камине, и казалось, что на меня в упор с голого черепа смотрят багрово-красные глаза. — Какая, к чертовой матери, музыка?!
— В автомобиле. Из приемника А ее что, убили?!
— Дальше!
По-моему все это было похоже на операцию без наркоза, когда скальпель хирурга вонзается в живую трепещущую плоть, режет, кромсает, отсекает, добираясь до какого-то глубинного давнего гнойника, и человек, беззвучно крича и стиснув до хруста зубы, терпит эту невыносимую боль, потому что верит — иначе не избавиться от гнилого, и еще верит в то, что боль эта не бесконечна. Что там, потом, после всего, наступит успокоение, трепещущая рана сомкнется и зарастет, и, может быть, только глубокие шрамы станут отдаленным напоминанием о том, как было больно.
Я повторяла этому человеку все по два, три раза… В какой позе она лежала, что именно успела выпить, про кокаин в пудренице, и как луна заходила, и про росу на траве, и как появились охранники на джипе, и как я уносила ноги.
Но его совершенно не интересовало, с чего именно я оказалась в ту ночь на островах, чего боялась и от кого пряталась. Я, конечно, особенно не распространялась, но мне почему-то становилось обидно, что эта самая Нина Викентьевна Туманская, которой уже нет и никогда не будет, заслонила перед его взором все и всех на свете и он то и дело кивает, раскачиваясь, как китайский болванчик, и бормочет: