Легенда о Людовике
Шрифт:
Но до того дня, когда он смог надеть на хорошенькую пустую головку своей манерной супруги золотую корону, были еще годы и годы — а пока что он просто знал , что победа в Мансуре была вовсе не то, что победа в Дамьетте. И что это начало конца.
Он думал сперва, что это ощущение вызвано смертью Робера, которую Карл неожиданно для себя переживал очень тяжело. Он не задумывался прежде, что из троих его братьев именно с Робером у него было больше всего общего, хоть Карл не раз и посмеивался над его грубостью и простоватостью, столь неуместной для члена королевской фамилии. Впрочем, Людовик тоже весь целиком состоял из таких неуместностей, и однако же это ничего не меняло: он был хорошим королем, и братом тоже не самым плохим. Он убивался по Роберу тоже, но как-то недолго и, как казалось Карлу, недостаточно глубоко. Разумеется, заупокойные молебны по почившему родичу король велел служить трижды на дню — но точно так же он чествовал и память прочих воинов, полегших в битве
А впрочем, быть может, Луи тосковал тоже, просто ему некогда было подумать об этом.
Вскоре после победы в Мансуру пришла болезнь. Крестоносцы страдали от нее и раньше — долгий переход по пустыне, отсутствие хорошей пищи, свежих фруктов и овощей, гниение продовольствия, взятого еще из Дамьетты два месяца назад, — все это не способствовало крепости здоровья рыцарей, и после взятия Мансуры положение только ухудшилось. В считанные недели лагерь крестоносцев превратился в лазарет, и стонущих, страдающих, болезненно ковыляющих по улицам людей стало едва ли не больше, чем тех, кто смотрел на них с отвращением и жалостью. Армейские лекари не справлялись с таким числом больных и вскоре заболевали сами. Мор распространялся с пугающей быстротой, заболели епископ Шартрский, Жуанвиль, а потом и сам Людовик. Правда, хворь донимала его не так сильно, и он остался на ногах, но Карл знал, что тело его страдает. И отчего-то Карл не испытывал облегчения, а лишь становился злее, сознавая, что эти физические страдания Людовику как будто бы даже приятны. В один из дней, когда Карл сумел раздобыть лишние полунции изюму и принес его брату, зная, что потребление фруктов облегчает болезнь, Людовик лишь взглянул на него, оторвавшись от чтения псалтири, и улыбнулся обветренными, истончившимися губами, как-то чужеродно смотревшимися на его бледном лице. А потом сказал, что страдания его вполне терпимы, так что пусть Карл отдаст этот изюм тем, кто страждет сильнее него, Людовика. Карл вышел за порог и в молчаливом бешенстве высыпал изюм в окно.
Воистину, этому блаженному безумцу попросту нравилось страдать!
Вскоре Карл, однако, пожалел о своей вспышке, потому что буквально через несколько дней стала очевидна нехватка продовольствия. Хлеб и овес для лошадей стали выдавать на главной улице Мансуры, и очереди за ними растянулись от края до края крепостной стены. Лишь уважение воинов к королю, а в большей мере — их изможденность голодом, жарой и болезнью предотвратили драки и мародерства, которые вспыхнули было, но тут же были жестоко подавлены и прекратились. Зиму завоеватели Мансуры встретили в болезнях и голоде, менее всего на свете помышляя о дальнейшем продвижении на Каир — тут только бы выдержать, только б не сдохнуть как собака на обетованной этой земле. Некоторые рвались в бой, но потому лишь, что не хотели умирать в своих грязных, изъеденных вшами постелях под мусульманским солнцем. Да и таких было меньшинство.
Тогда-то Карл впервые понял, что вот он — конец. Тоска по Роберу уже стала менее острой, но к ней вдруг — совершенно неожиданно для него — присоединилась тоска по Беатрисе, оставшейся в Дамьетте вместе с Маргаритой, и, уж совсем неожиданно, грусть от разлуки с маленьким сыном, оставленным во Франции. Карл подумал, есть ли вероятность того, что Беатриса сейчас беременна и родит в Дамьетте. Такая возможность была, и Карл во внезапном порыве вдруг встал на колени и горячо взмолился, чтобы так оно и было. И именно это горячее, нестерпимое желание взять на руки свое дитя, посмотреть в его сморщенное спящее личико, безмятежное, лишенное печати тех тревог и страданий, на которые обрек себя его отец и его народ — именно это желание сказало Карлу, что дело их проиграно. Ибо горек тот день, когда славному и отважному рыцарю, каким был Карл, приходит блажь подержать на руках свое дитя. Рыцарь — не женщина, и иными, суровыми радостями должно ему выстилать свой путь. От желания покоя и мира веяло тленом.
Карла обеспокоило это чувство, и он сказал о нем исповеднику — потому лишь, что привык говорить исповеднику обо всем, что его тревожило, будь то данная в сердцах клятва или беременность от него дворовой прачки. Тот ответил в духе Луи, что не след сомневаться, что след терпеть, — но Карл довольно этого наслушался от своего брата. Его охватила жажда действия, столь неудержимая, сколь и бессмысленная в данных обстоятельствах. Он явился к Людовику и потребовал дать ему дело. Тот неожиданно быстро уступил, поручив Карлу исследовать настроения среди своих войск. И тогда Карл понял, что был не одинок в своих тревогах относительно боевого духа крестоносцев.
Он стал ходить по гарнизону, пользуясь тем, что солдаты знали его и уважали почти так же, как когда-то уважали Робера. Он не был с ними на короткой ноге, но и господина из себя не строил, и в его присутствии люди всегда говорили то, что думали. Луи мечтал, чтобы и с ним они обходились так же, — но Луи был король и не понимал, что, будучи королем, всегда останется за непреодолимой стеной от тех, к кому хотел бы быть как можно ближе.
Крестоносцы были не только больны, голодны и измотаны чуждым и враждебным климатом. Они также устали, были полны досады и злости на то, что здесь некого и нечего грабить. Они спрашивали, где те чудеса и святыни, которыми манила их святая земля, а главное — где те несметные богатства, ради которых они бросили свои замки, дома и поля во Франции и пошли за море с королем. Они не понимали больше, что делают здесь. Они не хотели здесь быть.
И будто всего этого было мало, вдобавок еще и сарацины повадились делать набеги на свой потерянный форпост. Они приносились ночью, стремительно, как саранча, накатывались на крепостную стену или вырезали дозор, и исчезали, чтобы вернуться снова, едва лишь крестоносцы переведут дух. Атакующих никогда не бывало много, самое большее несколько сотен — песчинка рядом с десятками тысяч крестоносцев, занявших Мансуру и примыкающие к ней земли вдоль канала. Но вряд ли сарацины всерьез надеялись отбить город — во всяком случае, не штурмовой атакой. Слепни продолжали жалить быка, выживая его с пастбища, вынуждая поднять свое неповоротливое, тучное тело и убраться прочь.
И укусы достигали цели. Сарацины не могли проникнуть в город, но они отравляли воду в колодцах, а главное — отравляли умы сомнением и суетой, распуская слухи, от которых больной и усталый лагерь крестоносцев шевелился и гудел, как растревоженный улей. Говорили, что Факр эд-Дин не погиб в бою, а скрылся в стенах Мансуры и тайно передает приказания своим воинам через христианских предателей, которым посулил несметные сарацинские богатства, если по окончании войны они сменят веру. Говорили, что каирский султан Наджим айДин Айюб собрал огромное войско, которое уже выступило и со дня на день встанет под стенами Мансуры так, что пустыня станет черной от сарацинских бурнусов. Говорили даже, что правой рукой султана служит какой-то мусульманский монах, то ли мессия мусульманского бога, то ли сущий дьявол во плоти; что он ест детей, забирая силу у семи поколений их предков, и отдает эту силу мамелюкам, и те идут затем в бой с непокрытой головой и голой грудью, о которую ломаются самые крепкие мечи. Рассказы об этом монахе пугали крестоносцев сильнее всего, потому что за этими рассказами стояла вера в помощь Бога — то, на что рассчитывали крестоносцы, выступая в поход, и то, в чем сейчас испытывали острую нужду. Отчего они, победившие, продвинувшиеся в глубь страны, в которую пришли завоевателями с именем своего Господа на устах, теперь ощущали себя им покинутыми? Карл не знал этого; и никто не знал. Он только видел в этих людях недовольство, смятение и страх, и знал, что чувства эти уничтожают армии надежней мамелюкских ятаганов.
В конце зимы, когда гонец, месяц назад отправленный в Дамьетту с просьбой о поставке продовольствия, не вернулся, за ним послали еще одного. Этот приехал через три дня, свешиваясь с седла и заливая круп своего коня кровью из разрубленной головы. Сабля сарацина практически срезала воину скальп, он умирал от потери крови, но успел сказать, что путь в Дамьетту перекрыт сарацинским войском, которым командует сам Наджим айДин Айюб. На вопрос, велико ли войско и с какой скоростью движется к Мансуре, гонец ответил, что войска несколько тысяч, и что оно не движется вовсе, а только стоит на продовольственном пути, и нет никакого способа сообщения с Дамьеттой — обозы с провиантом не пройдут мимо сарацин. Король немедля велел снарядить разведку, и она подтвердила: Мансура взята в кольцо, и хотя мусульмане вроде бы не собираются нападать, но и уходить не собираются тоже.
Услышав об этом, Людовик закрыл лицо руками и сидел так какое-то время. А потом опустил руки и приказал трубить отступление.
Час пробил: до полусмерти искусанный слепнями бык с трудом поднялся на свои опухшие ноги и побрел прочь, подгоняемый злобный жужжанием одолевших его насекомых.
Людовик оставил в Мансуре пять тысяч гарнизона, полагая, что этого хватит для отражения атак мусульман, пока армия не вернется с продовольствием, расчистив путь для бесперебойной поставки провианта. Он рассчитывал без особенного труда пробиться сквозь мусульман — ведь крестоносцев было в несколько раз больше. Но уже когда потрепанные, измученные, с посеревшими лицами и ввалившимися щеками крестоносцы, поддерживая друг друга, выступили из Мансуры и двинулись через канал, стало очевидно, что ныне один сарацин стоит трех христианских воинов. Сквозь первое кольцо оцепления они пробились; пробились и через второе, хотя и с большими потерями. А затем сарацины атаковали их греческим огнем, выкосив половину войска и почти никого не потеряв на своей стороне. И это стало последней каплей, переполнившей чащу терпения воинов Людовика. Они ждали помощи Бога, были уверены в ней — она была обещана им верой и их святым королем. Где же она, эта помощь? Где был Господь, когда они умирали от кровавого поноса и от цинги, когда заживо варились в собственном поту и сгорали под сарацинским дьявольским огнем? Это было слишком для них — слишком для людей, сила веры которых не была способна выдержать испытаний. Они разуверились и, разуверившись, запаниковали. Паника приходит тогда, когда настает ужас; а ужас — там, где нет веры.