Легенда о Людовике
Шрифт:
— Достойная скорбь для полководца, понять ее я могу. Но я о другом тебя спросил: правда ли, что ты скорбишь о твоем единокровном брате, именем Робер, которого убили в Мансуре?
В голосе Тураншаха звучало такое неподдельное любопытство, с каким расспрашивают про диковинные, непонятные обычаи далекой страны. Карл нахмурился, разглядывая профиль султана, сидящего к нему боком. Такое молодое и доброе с виду лицо: когда же успел этот юноша накопить столько жестокости, чтобы не суметь понять печали по родному брату?
— Прости мое удивление, — добавил Тураншах, прочтя в лице Луи ту же мысль,
Карл моргнул. Сарацинский король, похоже, говорил по-латыни не так хорошо, как ему сперва показалось. Не мог же он иметь в виду то, что сказал?
Людовик, впрочем, не выглядел потрясенным. Он лишь пристально посмотрел Тураншаху в лицо, словно убеждаясь, что тот не шутит и не испытывает его.
— Я слышал об этом, — проговорил Луи наконец. — Слышал об этом вашем обычае… но не верил в него. А впрочем, чего еще ждать от народа, чей разум отуманен темной и варварской верой.
Он произнес последние слова без злобы и презрения, скорее, с искренним состраданием и печалью — совсем не так, как произнес бы их Карл, если б кто стал его слушать.
Тураншах перестал улыбаться. Вельможи, слушавшие их разговор, даром что не понимали его, догадались по выражению лица султана, что слова христианского пленника ему не понравились. Тихий гомон прошелся по зале, перекрывая журчание воды в фонтанах и щебет птиц. Султан поднял ладонь.
— Ты мнишь, что наш разум затуманен жестокостью, — проговорил он. — Но и твой — тоже, просто жестокость эта иного рода. Скажи, разве не случается в ваших землях кровопролитных распрей, когда два брата не могут договориться, кому наследовать владения их отца? Разве не бывает так, что меч и огонь становятся судьями в споре и множество жизней приносится в жертву на алтарь тщеславия и гордыни?
Султан замолчал, и Людовик промолчал в ответ. Конечно, так бывало, и весьма часто, особенно в мелких графствах или спорных землях, не желавших признавать над собой королевскую власть.
— Так не проще ли, — продолжал Тураншах уже мягче, — оградить себя от подобного и спасти множество невинных жизней, раз навсегда уничтожив саму возможность подобных распрей?
— Братоубийством? — спросил Луи с такой болью в голосе, словно его ставили перед выбором: немедля умереть самому или принять в своей стране этот варварский закон.
Тураншах пожал плечами, откидываясь на подушки.
— А. Да. Я слыхал, что вы, христиане, считаете это ужасным грехом. Один из ваших мифических героев убил своего брата и был проклят вашим богом, верно? Ваш бог вспыльчив и не мудр. Он ценит одну жизнь больше, чем тысячу жизней. Это ли — не тьма, застилающая разум?
В Карле все так и кипело. Надо же, а казался-то с виду наивным и великодушным! Вести такие речи с Людовиком в присутствии его собственного брата… Проклятый варвар!
— Это следует понимать так, что ты, Тураншах, тоже сам убил всех своих младших братьев? — резко спросил Карл, и его отрывистый голос грохотом прокатился по сонно гомонящей зале.
Зала опять утихла. Тураншах повернул
Облегчение, мелькнувшее в лице Луи, который, судя по всему, тоже до сего момента не был уверен в судьбе брата, пролилось на душу Карла бальзамом. Но он не позволили себе отвести взгляд от лица Тураншаха, посмотревшего на него с ленивым интересом.
— А, Карл Анжуйский, брат короля. Я не приветствовал тебя; прости мою неучтивость, но беседа с владыкой франков слишком захватила меня. Ты слышал наш разговор? Это очень хорошо: быть может, ты нас рассудишь. Ты ведь тоже считаешь наш обычай сохранения покоя и мира варварством?
— Еще бы, — выпалил Карл, и Луи покачал головой. А султан, улыбнувшись, добавил:
— Тогда скажи: неужели тебе никогда не хотелось самому быть королем? Только не лги.
Карл на миг растерялся. Он никогда не задавался этим вопросом — не задавался им всерьез, хотя множество раз ему приходили мысли о том, что он сделал бы или чего не сделал бы на месте Людовика. Он открыл было рот, чтобы ответить, потом понял, что в таком ответе будет ложь, пусть не слишком большая, но безусловная, и даже если ее не почует этот хитрый и склизкий сарацинский король, то непременно почует Луи. Тот смотрел на брата столь же пристально, как и Тураншах, и, кажется, так же нетерпеливо ждал ответа. И на миг Карла пронзило диким, нелепым чувством, будто эти двое — на одной стороне и оба против него.
Он вскинул подбородок и надменно сказал:
— Хотелось. И я им стану. Но не обязательно править Францией, чтобы быть королем. С этим-то уж точно никто не справится лучше моего брата. Зато в мире полно и других королевств. Да вот хотя бы Иерусалим.
Тураншах широко распахнул свои большие, блестящие глаза — и вдруг расхохотался, заливисто и звонко, захлопав в ладоши, как мальчишка.
Смех его был таким счастливым, что толпа вельмож довольно загомонила.
— Ты слыхал, о владыка франков? Брат твой, сидя вместе с тобой в плену в самом сердце моей земли, говорит мне, что собирается стать королем Иерусалима! Воистину, я понимаю теперь то, что мне говорили мои многомудрые визири. Именно так вы, христиане, и приходите к нам, и так побеждаете нас — не доблестью и не силой, но беспредельной наглостью и верой в свои права. Вы восхитительны в этом даже более, чем смешны.
Карл побагровел от гнева — и Людовик, к его изумлению, покраснел тоже. Вот только через миг Карл понял, что это не от злобы, а от смущения. Луи смутился, будто неслыханное оскорбление сарацина его пристыдило.
— Наша вера ведет нас так же, как и вас ведет ваша, — тихо сказал он. — Ты упрекаешь нас в чрезмерности, сарацинский король, в том, что в стремлениях наших мы не знаем границ. Но как же ты не поймешь, что это только потому, что любовь к Господу движет нами? А мера любви к нему — это любовь без меры. Ты называешь это наглостью, но для нас это единственно возможный путь, и идти по нему — это так же легко, как дышать.