Легенда о ретивом сердце
Шрифт:
— Ясень,— определил коротко,— долгомерный.
— В Муром ходил, к кузнецу,— сказал Илейка чужим голосом.
Отец все хмурился. Не работник теперь сын. Совсем порченый.
Быстро разнеслась по Карачарову весть о том, что
Илья по зароку уходит в Киев на службу к великому князю Владимиру. Знали, что исцелили Илью вещие старцы — калики перехожие. Поп в Муроме, однако, говорил, что Илью спас «промысел божий», и требовал отвратиться от нечестивых идолов. Но мужики упрямо говорили — волхвы, служители Перуна исцелили сына Иванова и надо бы увеличить тайные приношения.
Много смердов побывало в избе.
— Эй, Илья, выходи на крыльцо,— крикнул веснушчатый, как ласточкино яйцо, смерд,— животину тебе привели. Миром куплена у боярина Шарапа. Выходи!
Илейка оставил корзину, которую плел из красной лозы, и вышел. Сначала не понял, что хотят от него люди.
— Принимай коня, Илья. Норовистый! На закланье вели, в дар Перуну, да он жертвы не принял — споткнулся Бур о требище и головой мотнул в Карачарово. И всю-то дорогу рысил к твоему крыльцу. Мы и порешили тебе отдать — ты отмеченный,— смерд подмигнул хитро и, скрывая ухмылку, поклонился.
— И впрямь,— поддержал его старичишка в заплатанном зипуне,— чего под нож такое загляденьице класть, поезжай на нем к Красному Солнышку. Не стыдно, не срамно будет за мужичье карачаровское.
Конь не стоял на месте, рыл землю копытами.
Ошеломленный Илейка молчал. Смотрел во все глаза на коня и думал, что это сон. Боялся проснуться.
— Да, да,— загомонили старцы в белых с красными ластовицами рубахах,— принимай Бурку, Илья! Поезжай к Владимиру, расскажи все, не утаи о наших крестьянских помыслах, о доле нашей. Какой тяготы земля полна, как боярин нас обижает. Пусть заступится за нас, его детей. А сам никого но жалей, ни алого варяга, ни печенежина проклятого. Изводи их под корень. Житья нет. Поезжай и Киев нашим послом. Дайте ему поводья!
Кто-то сунул в руку ременные поводья. Совсем близко увидел Илья горбоносую морду с большими умными глазами. Растерянно поклонился и одну и в другую сторону, но мог ничего сказать. Кланялся до тех пор, пока люди не ушли. Остался только мальчишка с оплетенной берестою дудкой в руке. Он хмуро, завистливо смотрел то на коня, то на Илейку. Наконец сказал дрогнувшим голосом:
— Добрый конь..., коли щиколотки замочит, руками суши... я-то знаю.
Сказал и пошел. Дудка хрустнула у него под ногами.
Илья робко погладил высокую холку коня, тот скосил влажные глаза, фыркнул, ткнулся мордой п плечо...
И вот наступил последний вечер.
— Ну, батюшка, завтра еду,— сказал Илейка.
— Езжай, заря багряная, ведро будет,— просто ответил Иван Тимофеевич.
Легли спать, но никому не спится. Грустно потрескивает где-то за печью сверчок, будто размышляет вслух. Потрещит и задумается; тишина лезет в уши, звенит. Снова слышится коротенький ручеек сверчковой песни. Отец ворочается, скребет шрам на голове, осторожно вздыхает мать. Нот и все, вот и конец! С рассветом в дорогу. Нет ему возврата домой, где рос и жил. Сам себя обрек на скитания. Сжал в темноте кулаки — всплыла в памяти старая обида. А сколько их на земле! Вот потому и одет он, покидает отца, мать. И уже никогда не увидит, какими яркими гроздьями увешает осень калину
Илейка зарылся в подушку, пахнущую немытыми перьями, натянул па голову овчину. Уснул. Только сверчок своими монотонными турчками продолжал измерять быстро текущее время...
Проснулся, когда солнце стояло ужо довольно высоко. Подсыхала росяная трава, горланил петух и квохтали куры. Так крепко спалось, так было тепло, уютно. Закрыл глаза, чтобы чуточку продлить сладостный утренний сон, но тотчас же соскочил с постели, кое-как оделся и вышел. Все было как всегда. Мать хлопотала но хозяйству, отец стесывал топором концы жердей, чтобы воткнуть их в поваленную изгородь. Шла босая молодица с кубышками, полными воды. Холодная трава щекотала ей ноги, Увидев Илейку, остановилась.
— Хочешь, полью, неумытый ведь...— предложила, смотри прямо в глаза.
— Лей,— согласился Илья, протягивая сложенные вместе ладони.
Молодица ловким движением наклонила кубышку — и в руки Илейке полилась прозрачная ледяная влага.
— Едешь, слышала? — спросила вдруг.
— Еду,— разбрызгивая воду, ответил Ильи,
— Зря.
— Чего?
— Зря, говорю, едешь,— ничуть не смутившись, повторила молодица.— Купальские огни не за горой... Ночью в лесу станем искать папоротник. Из цветов плетеницу совьем.
— Ладно,— оборвал Илейка,— спасибо тебе.
— А я вот подолом утираюсь,— смело взмахнула юбкой. — Чистый подол, стираный.
Илейка растерялся, не мог слова сказать, только сопел.
— Телок ты, телок,— смеялась девица и сияла, что колечко.
Смешок ее был серебряный, бубенчиковый. Досадно стало Илейке, а почему — не знал. Может, потому, что девица понравилась ему — крепкая, ладная, наливное яблочко. А нужно забыть, отказаться от вечоров на лугу, где смеются парни и девушки гадают на звездах, на шелесте листвы.
Никакой котомки Илейка не собирал. Привязал к поясу мешочек с кремнем и огнивом, привесил мусат (*камень для оттачивания ножа), а нож с вишневой рукоятью сунул за сапог. Вывел коня. Солнце так и заиграло на лоснящихся боках с выжженным на левой ляжке тавром. Выступал гордо, важно, скосив глаза на хозяина. Царь, а не конь! Потер Илья ему спину сухим сеном, положил потник и оседлал стареньким потертым седельником.
Скоро позавтракали. Ели молча, сосредоточенно, будто чужие, будто и нечего было сказать. Илейка склонил голову над столом и видел только руки родителей — корявые, черные, узловатые: они ломали хлеб. Молча встали из-за стола. Никто не выдал себя, но тут заржал конь, и мать, всхлипнув, поцеловала сына: