Легенда о ретивом сердце
Шрифт:
Учитель вдохновился — разметались по плечам белые космы, словно бы он сам, своими руками создавал землю и небо и дал человеку тепло от огня. Добрыня заслушался — велеречив был старец.
— Посередине же создал господь землю, омыв ее океаном с горькой водой. Солнце поднимает ту воду, очищает в облаках и, низвергнув, напояет землю сладкою влагой. Океан заходит в сушу четырьмя заливами: Понтом, Хвалисским, Аравийским и Персидским. За океаном лежит земля во все стороны, но нет туда пути ни конному, ни пешему. На крайних пределах стена беломраморная образует небесный свод...
Несомненно,
Ритор все говорил, и перед мысленным взором Добрыни вставал огромный мир, омываемый океаном, закованный в каменную броню. «Значит, и ему есть предел?»
— А дальше что? — вырвалось у кого-то из учеников.
Учитель остановился, разгладил морщины рукою:
— А дальше нет ничего — только мрак и пепел витающий... Тебе кисло, Тарыня, что строишь ликом разные потягушки?
«Куда же Илейка запропастился? — вернулась тревожная мысль.— Как в воду канул...»
— И ты, Ухан, не крутись, — усовещевал ритор, — крутишься, как муха в укропе... К мягкому воску печать, а юному человеку — учение, — повернулся он к Добрыне.— Устремите, отроки, свои взоры туда, — протянул он руку в сторону кипящих в мареве заречных просторов. — Там земли наших мужественных пращуров, первых насельников, и каждый из вас, возмужав, хочет он того или нет, должен будет отправиться па восход солнца и в полдневные страны, чтобы отстоять отчие земли от злых находников-степняков, коих неустанно, как саранчу, извергает Азия, и они приходят на Русь, посекая людей, как траву. А теперь ступайте по домам, урок окончен.
Ученики стали почтительно кланяться, а потом разом, словно ветром сорвало стаю стрижей, загомонили и пустились бежать.
Старец жевал воблу, не сводя пристального взгляда с Добрыни. А того охватило странное оцепенение — так необычно тихо и прохладно было под сенью беседки. Дремотно играли на каменных ступеньках солнечные пятна, а внизу тугие струи Днепра вязались в тяжелую парчу серебряной пряжи. Какое-то лобастое насекомое под лопухом шевелило усами, будто размышляло. Отвык Добрыня от мира, от покоя...
— О чем дума твоя, ратный человек? — спросил ритор, улыбаясь глазами.— Все тлен — суета, аки лед вешний. И быстрой реке слава до моря, а мы что роса утренняя. Встанет солнышко и скрадет росу. На что велик был князь Святослав Игоревич, а из черепа его пьют поганые язычники. «Чужих ища, своих погубил»,— написано на той чаше.
— Святослав?! — вздрогнул Добрыня, словно бы очнулся ото сна, но тут же взгляд его устремился далеко по сверкающей поверхности Днепра, туда, через большое поле, к Крарийской переправе. — Я был в его последний час, скараулил смертушку!
Старец оживился, глаза заблестели неподдельным любопытством, даже жадностью какой-то:
— Поведай
Ритор отшвырнул обглоданный скелет рыбешки, положил перед собой свиток бересты. Добрыня некоторое время молчал, будто вслушивался в отдаленные голоса и шум битвы, потом стал рассказывать:
— Покинув Доростол на Дунае, мы зимовали на Белом берегу. Я тогда совсем юным отроком был. Голодно было — по полугривне платили за конскую голову. Отощали воины, перемерзли. Многие сгибли от разных болезней, другие ушли к бродникам. Весною поднялись мы до острова Хортицы, где решили примести скудные жертвы Перуну у заветного дуба. И тут, на порогах, окружили нас печенеги. Было их несметное множество. Неуютно то место, ритор! Туманы ходят, и потоки бурливы, и птицы летают — нетопыри, а голос троекратно повторяют духи скал.
Добрыня поежился, будто его прознобил сырой туман Крарийского ущелья. Ритор быстро писал, выдавливая на бересте острые буквы.
— До полудня стояла сеча, но печенеги, наученные хитрыми ромеями, одолели-таки нас. Многие пораженные стрелами полегли у священного дуба, многие бросились с утеса, чтобы не идти в полон. Якунке-тысяцкому стрела пронизала обе подмышки. Великий Святослав с десятком оставшихся вживе воинов пробился к берегу. «Братья! Мужи! — сказал он.— Ляжем костьми за Русь! Где вы, там и я лягу!»
Слезы выкатились из глаз Добрыни, застряли в седеющей бороде.
— Как свирепый вепрь, бросился князь на степняков, окровавил благородный меч свой... Ногу мою пронизала стрела, я упал, и тут четыре других впились в князя, но он еще успел воткнуть меч в горло печенега. Потом упал... Помню горячий песок и цвет молочая, такой ядовитый... целый лес его там.
Добрыня задумался. Светлые блики прыгали по лицу. Оно заострилось, а взгляд снова устремился вдаль, может быть, туда, где мраморная стена отгородила свет от мрака.
— Печенеги отрубили ему голову, надрезали кожу и сорвали чуб, который в битве летал подобно орлиному крылу или хвосту боевого коня. Не стало великого воина...
Добрыня подавил вздох, замолчал. Седовласый тоже застыл над берестой, боясь нарушить тишину. Пушинка все еще висела в воздухе, маленькая ладейка над громадным пространством Днепра.
— Эй, Васька! Не видал ли где Муромца? — спросил Попович, подъехав к Долгополому.
Тот, в широченных, в сто локтей шароварах, измазанных зеленью травы, сидел, выставив широченную, как плуг, ступню, и камнем вколачивал в дубину кованые гвозди. Васька поднял красные глаза:
— Поди прочь! Не видишь — занят.
— Муромца, говорю, не видал? — повторил вопрос Алеша.
— Вот навязался! Нет нигде его. На том свете небось журавлей пасет.
— Что ты мелешь, Долгополый! Окстись!
— Говорю тебе, нет Муромца. Крест святой! А душа выползла змеей огненной и в Днепр — бултых! Ка-ак засверкает сухим огнем, чешуей, значит, аж дух заняло,— вошел в раж Долгополый.
— Тьфу ты, провались совсем, рыжий пес! То луна по воде рассыпалась, — в сердцах произнес Алеша, — а тебе и взбрело в башку.