Легенды нашего времени
Шрифт:
Ицхак Грюнбаум, возглавлявший комиссию, которой было поручено спасение, рассказывает в своих мемуарах: он и его коллеги спрашивали себя, имеют ли они право использовать для спасения европейских евреев деньги, предназначенные для строительства Палестины. И позиция его была четко отрицательной. Сперва Эрец-Исраэль и только потом галут. Построить дом, завод, школу было важнее всего.
Молодой израильский поэт Хаим Гури в один прекрасный день вздумал порыться в старых тель-авивских газетах 1943–1944 годов. Он был потрясен. «Ничего не понимаю! — сказал он мне. — Знал бы ты, какие проблемы нас интересовали тогда! Муниципальные выборы в Хадере — первая страница. И где-то в уголке внутренней страницы несколько строчек: немцы начали уничтожение евреев в Люблинском —
Виноват в этом не народ, а его руководители. Они не оказались на высоте. Странно, но они проявили полное отсутствие инициативы, политической зрелости и отваги. Совсем недавно Нахум Гольдман признался в этом на заседании Исполнительного комитета Всемирного еврейского конгресса в Женеве. Крупные еврейские организации не нашли в себе сил прекратить внутренние междоусобицы ради того, чтобы достичь единства действий. Руководители американского еврейства бойкотировали «Чрезвычайный Комитет спасения еврейского народа» во все время его существования. На то, конечно, тоже были свои причины: никакого союза с неортодоксальными евреями как Бен Гехт или Питер Бергсон! Никакого сотрудничества с таким-то или с таким-то! А ведь они могли бы создать собственный Комитет спасения, в котором были бы представлены все партии, все организации. Но не создали.
И по всем этим причинам мы должны сказать следующее: для того, чтобы поднять процесс на настоящий моральный уровень — то есть на уровень абсолютной правды — господин Гидеон Хаузнер (или сам Давид Бен-Гурион, в качестве свидетеля) должен был бы склонить голову и вскричать так, чтобы его услышали три поколения: «Прежде чем судить других, мы должны признать собственные ошибки и собственные слабости. Мы не испробовали невозможное, и даже возможное мы не исчерпали до конца».
Когда нацистский режим водворился в Германии, человечество увидело то, что Мартин Бубер называет Божьим затмением. Словно на них пало проклятье, люди, сильные и слабые, разумные и трусливые, обнаружили, что они виновны, что они связаны со Злом, хотя бы потому, что живут в это историческое время. Все их поступки были загрязнены. Великие умы дремали, тончайшие чувства притупились, могучие голоса замолчали. Общая апатия создала подходящий климат для преступников, которые получили возможность действовать спокойно и деловито, не смущаясь и не стыдясь.
Когда Германия капитулировала, свободный мир испустил крик ужаса, и этот крик заглушил все разговоры о совести. «Это не я!» — вот ключевая фраза того времени, особенно на территории бывшего третьего рейха. В других местах достаточно было пролить слезинку и заявить, что «мы были не при чем».
Карл Ясперс, задавший себе вопрос о «виновности немцев», заранее сделал вывод, что виновны все. В результате он успокоил немало страхов и ободрил немало людей в оккупированной Германии. Этому философу явно не хватает скромности. Заставить весь ненацистский мир разделить вину с нацистами — это было задачей нью-йоркских или стокгольмских мыслителей, это было даже их долгом. И верно, немало уроков следовало преподать миру. Но не немецкому профессору браться за преподавание.
В Западной Европе реакция ощущалась главным образом в области литературы. Сартр, Камю и Габриэль Марсель подхватили у Мальро тему действия и свершения. Основная мысль: все происходящее вокруг касается нас непосредственно. Но вопрос был поставлен недостаточно глубоко. Герой современного романа, занятый тем, чтобы сформулировать свой протест, не слишком заботится о нюансах. Он хорош или плох, «резистант» или «кол-ладо», или, наконец, равнодушный. Линии предначертаны, противные лагеря определены. Тот, кто взрывал поезда, мог спать сном праведника, все прочие входили в категорию подлецов. Элемент виновности не играл важной роли в том завтра, которое европейская молодежь клялась выстроить на развалинах. Кроме как в живописи, искусство почти не имело внутренних связей с событиями, которыми оно должно бы было вдохновляться. Новая философия не была создана, новая религия
Говорят, что однажды Андре Жид рассказал антисемитскую историю. Один из учеников спросил его, краснея: «Значит, и вы тоже, мэтр?» Жид расплакался: «Я не знал, что я тоже!» Это было перед войной. Потом Жид не плакал. Он уже не считал себя виновным, потому что больше не упражнял на евреях свое остроумие.
По странной иронии судьбы, только уцелевшие, только возвратившиеся с того света, сознавали — сознают — свою ответственность. Тут нет никакого янсенизма, первородный грех их не тревожил. Их ответственность конкретнее и страшнее. Она стала частью их существа.
Почему вы не восстали? Почему вы не сопротивлялись? Вас было десять тысяч против десяти, против одного; почему вы позволили вести себя на убой, как скот?
В первые дни процесса Эйхмана генеральный прокурор Гидеон Хаузнер, желавший, для пользы молодых израильтян, осветить темные области разыгравшейся трагедии, терзал свидетелей вопросами такого рода. Они неизменно отвечали:
— Вы не можете понять; тот, кто там не был, не способен понять.
Бруно Беттельгейм и Виктор Френкель, известные психиатры, там были. В своих книгах, посвященных психологии концлагерей, они попытались дать объяснение. Согласие жертв казалось им не менее загадочным, чем жестокость палача. Они приписывают это распаду личности или пробуждению в «я» тенденции к смерти; но это только частичное объяснение. Здесь не хватает «почему», не хватает метафизического аспекта. Не хватает элемента виновности, той виновности, которая пропитала сознание узников.
Это чувство имеет прежде всего религиозное происхождение. Раз я здесь, значит, меня наказал Бог: я грешил, я расплачиваюсь; если я подвергнут такой каре, значит, я ее заслужил. Бунт против Бога приходит позже. Сначала узник приносит свою свободу в жертву свободе Господа. Он скорее признает себя виновным, чем сделает вывод, что его Бог — это Бог Иова, для Которого человек — только пример, только средство иллюстрировать свой тезис в словесной дуэли с Сатаной.
Каждый день, удалявший его от свободы, делал чувство виновности все более острым, все более осознанным. К тому же он тем самым следовал линии поведения, начертанной для него тюремщиками в лагерях и в гетто, умело, на научной основе доводившими до последнего предела чувство стыда и уничижения, которое человеческое существо естественно испытывает перед мертвыми.
Я живу, значит, я виновен; если я еще здесь, то только потому, что друг, товарищ, незнакомец умер вместо меня. В закрытом сосуде эта уверенность приобретает разрушительную силу, действие которой можно предвидеть. Если жить означает принять или породить несправедливость, то смерть очень скоро становится обетованием и освобождением.
Система лебенсшайн в гетто и селекцион в лагерях имела целью не только периодически уничтожать десятую часть населения, но еще и внушить каждому: это мог бы быть я, я — причина, а может быть, — и условие смерти другого.
И потому лебенсшайны представляли собой моральную пытку, тюрьму без исхода. Самое волнующее свидетельство, которое я слышал на процессе Эйхмана, исходило от бывшего врача из Вильно. Он тогда только что женился и раздобыл себе «сертификат на жизнь»; он работал на немецком заводе и мог спасти кого-нибудь из членов своей семьи. Он пришел к своей матери и спросил ее: «Что делать, кого спасать? Тебя или жену?». Когда человека вынуждают сделать подобный выбор, когда он становится живым орудием судьбы, то отныне он уже обречен жить в удушливом адском кругу; врач уже никогда не мог подумать о себе без гнева и отвращения. Если Эрни Леви, незабываемый герой Шварц-Барта, в конце концов решает сесть в поезд на Освенцим, то делает он это не из любви и не из жалости, а из убеждения, что человечество взошло на такую ступень зла, что никто больше не может продолжать жить и оставаться праведным.