Легенды нашего времени
Шрифт:
И тогда произошло неизбежное. Ее звали Лия. Темные волосы, вздернутый нос, насмешливый рот, приятная улыбка. Кокетка, умевшая сделать заметными свои таинственные повадки. Студентка, как и мы. Иностранка, как и мы. Оба мы решили, что она тщеславна, зла, эгоистична, манерна и, без сомнения, скучна; одним словом, ее надо избегать. Оба мы стали ее ненавидеть и втайне любить; мы стали подглядывать друг за другом и ненавидеть друг друга. Она же, кроткая и все понимающая, любила нас обоих, правда порознь, даря нам одинаковые посулы и щедроты, и даже нашла время увлечься третьим, вернув нас к нашей дружбе.
Вскоре разразилась Война за Независимость. Гад стал военным, я же остался безродным. Я не был
— Ты никогда не был солдатом, — сказал Гад, возвращаясь к разговору. — Ты не владеешь оружием. Что прикажешь с тобой делать?
— Ты командир, тебе и решать.
Несколько раз наш разговор прерывало радио, связывавшее Гада с подчиненными ему воинскими частями; оно трещало, не переставая. Офицеры докладывали обстановку, утрясали вопросы, просили уточнений. Многое нужно было решить, подправить, изменить; ка-кие-то приказы надо было отдать, какие-то — отменить. И тут ротный доложил, что ему приходится отправить в госпиталь солдата, который на ученье вывихнул ногу.
— Вот видишь! — сказал я. — Перст судьбы! Эта рота некомплектная; не хватает человека.
Мне казалось, что главный вопрос — кто меня приютит — решился сам собой. И я пришел в отличное настроение.
— Не жди, что я принесу тебе победу, но, поверь однако же, что и не помешаю.
— А устав? Тебе на него наплевать?
— Слушай, старик! Одно из двух: или мы выиграем войну, и все тебе простится, или же мы ее проиграем, и тогда уже ничто не будет иметь значения.
Гад был задет за живое. Он помрачнел. Что-то в нем напряглось и ожесточилось. Он вцепился руками в стол, наклонился вперед и сказал тихо и медленно:
— Одно из двух: или ты остаешься, и тогда будь любезен не думать о возможности поражения, или же ты по-прежнему ищешь смерти, и в таком случае тебе лучше искать ее в другом месте.
Я покраснел и промолчал. Верить в победу? Легко сказать. Я уже ни во что не верил. Опять огонь нас уничтожит, опять мир промолчит. Как всегда. Вот почему я и хотел быть в самом горниле. Я был уверен, что, поставленные перед необходимостью выбирать не между жизнью и смертью, но между двумя видами смерти, мы придем к коллективному самоубийству, как в Масаде, к безнадежному восстанию, как в Варшавском гетто; мы, научившие мир искусству и необходимости выживания, снова будем этим миром преданы. И я запретил себе быть зрителем — или свидетелем этого события.
Гад слишком хорошо меня знал и потому читал мои мысли.
— Два дня назад, — сказал он, — меня посетил молодой заокеанский доброволец. Я задал ему очень простой вопрос. Я спросил, что его сюда привело. Он ответил с ошеломляющей откровенностью: «Желание погибнуть вместе с вами». Он ожидал восторженного одобрения, я же выгнал его из кабинета, предварительно поблагодарив: «Это очень мило с вашей стороны желать погибнуть с нами, но наши национальные похороны — если я смею так выразиться — не состоятся». Ты понял?
Его уверенность меня смутила. Она показалась мне наивной. Факты, друг, ты забываешь про факты. Численное превосходство врага, равнодушие друзей, измена союзников.
— Твоя уверенность граничит с безумием, — пробормотал я.
— Ну, и что? С каких это пор тебя пугает безумие? Меня пугает только смерть.
Я попытался улыбнуться.
— Люди воюют, чтобы умереть, или избежать смерти — это мне понятно. Но нельзя выиграть войну, делая ставку на безумие.
Он на минуту
— Да что ты знаешь? Ничего ты об этом не знаешь.
Позже, гораздо позже, перед только что отвоеванной Стеной, Гад крикнул мне в ухо:
— Ну? Что я тебе говорил? Можно и смерть прогнать, и войну выиграть, сделав ставку на безумие.
Через несколько часов он был убит.
Воспоминание: когда я болел воспалением легких, я позволил себе горячечный бред: «Знаешь, мама, я не горюю и не боюсь, право же нет, так что и ты не должна. Мне больно, это да, очень больно. Вот тут. И — да — тут тоже. Болит затылок. Болит спина. Кто-то водит раскаленным железом у меня в голове. И в легких. Я горю. Я замерзаю. Но это ничего. Это ненадолго, понимаешь? Так сказал врач. Верь ему. И потом, знаешь ли, не так уж это страшно. Ну, выздоровею, ну, не выздоровею — право же, это не имеет особого значения. Но я не хочу, чтобы меня закопали живым. Только эта мысль меня мучает; она меня убивает. Подумают, что я умер, а я буду кричать, что нет еще, нет еще. Я буду умолять людей из хевра кадиша, одетых в черное, не зажигать свечей у моего изголовья, не класть меня в гроб, не читать надгробных молитв, не опускать меня в черную дыру. Я буду кричать: не покидайте меня, не уходите, не надо еще уходить. Никто меня не услышит.
Только Ангел смерти, который слышит все, ибо все ему принадлежит. Он будет смеяться, и я испугаюсь его смеха. А больше я ничего не боюсь, поверь мне».
И моя мать, которая сидит у моей постели с залитым слезами лицом, стареет и съеживается у меня на глазах. И, страдая, она шепчет и шепчет: «Тише, дитя мое, тише, тише».
Когда я выздоровел, я освободился и от страха. Он ко мне вернулся лишь много лет спустя. Но я все еще слышу шепот моей матери, а ее лицо, которое иногда во время моих странствий тускнело, теперь, с тех пор, что я выбрал для своих воспоминаний этот якорь, уже не покидает меня больше. Никогда прежде я не видел ее так близко, так ясно. Иногда она мне улыбается: «А, ты пришел на свиданье, это хорошо». Иногда я чувствую что-то вроде упрека: «Твое равнодушие ко всему мне не нравится, оно меня огорчает». И пристыженный, я сознаюсь себе, что с самой своей болезни я никогда не говорил ей ничего, или почти ничего, о планах, страхах и честолюбивых надеждах, которыми было пропитано мое детство. Я не виноват. У меня было две матери: одна, будничная, была поглощена своей работой в магазине и на кухне; субботняя же совершенно преображалась и становилась сияющей и недостижимой. Ни одна из двух не вызывала на откровенность. Проходили дни и недели, а я ни за чем к ней не обращался. Конечно, она все знала; ну, и что из этого? Разве это причина, чтобы не открываться ей? Разве знание может заменить разговор? То и другое — части жизни, и никакая связь неполна, если слово из нее исключено. А между тем у меня было, о чем рассказать матери: первое удивление, первый кошмар, первое пробуждение навстречу печали и бедности мира, в который я медленно и невольно погружался. Но в ушах моих все еще слышался ее шепот: «Тише, дитя мое, тише».
Дома, с отцом, она нередко говорила о политике и о делах. По-моему, у нее, у моей матери, было трагическое воображение. Она все видела в черном свете. Не то, что отец. Но я был еще слишком мал, чтобы вмешиваться. Мысленно — но только мысленно — я принимал чью-нибудь сторону. Только один раз я высказался вслух. Это произошло по поводу Палестины.
Это было за субботним ужином. Против своего обыкновения, мама не присоединилась к нам, когда мы стали петь субботние песни. Она показалась мне в тот вечер рассеянной и озабоченной. Наконец, перед тем, как встать из-за стола, она неожиданно заговорила:
Черный Маг Императора 13
13. Черный маг императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги

Лекарь для захватчика
Фантастика:
попаданцы
историческое фэнтези
фэнтези
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
