Легионы святого Адофониса
Шрифт:
Она: «Псы, эти проклятые псы, их тайком выкормила грудью девственная игуменья». Он: «Не дрожи так. Их найдут и убьют». Она: «Если найдут». Он: «Не бойся. Все под нашими чарами».
Внутренние голоса. Пробиваются ко мне сквозь взблески глаз.
«О чем это толковали Кузман с Дамяном, Парамон? Кто их погнал искать монаха, у которого, помнишь, повязка была то на левом, то на правом глазу?»
«Не ты. И не я. А вот и Тимофей. Может, он знает».
«Знаю. Монах, будущий ктитор непостроенной церкви, упал, как и раньше случалось, с пеной на губах. Теперь-то он небось оклемался. А мы проклятые. Не нашлось никого из грязного сброда, чтоб помочь ему, водой лоб охладить. Да что с вами?»
«Мы не успели. На пожар спешили. Вышло повеление от блаженных отцов-старейшин загасить».
«Истинно. И дождь мы вымолили. Огонь сдает полегоньку». Вот как. Если верить им, монаху сделалось дурно, он потерял сознание, ударился головой о камень, а лес загорелся от пастушьих костров, они же вовсю старались пожар погасить. Печально, и препечально.
Мешаются недоразумения и голоса, испускаемые грудой разогретого мяса, вокруг которой стягивается обруч колдовства и бессмыслия.
И вот, после всех оповеданных чудес, ничей голос больше до меня не доходит, не знаю даже, хрипит ли еще монах, в молитве своей день этот я помянул как день Апостола Умника. Так и братья мои меньшие, упокоенные столетье и сколько-то лет назад, могли бы иметь день своего имени. Евремов день, день утопленника Андона, Траянов день.
6. Глубина мрака
Псов не нашли, не сделались им хозяевами, а насчет монаха клялись, что костей ему не ломали: он, бедолага, сам сомлел, видно пришла ему пора перестать падать наземь с пеной У рта. Над свежей могилой, мелко вырытой по обыкновению последних дней, женщина с месяцем из зеленой бронзы, взяв пяток зерен вареной пшеницы, подшепнула, что это он, покойник, пустил пал по лесу. Кто-то припомнил – вроде бы, когда горел лес, монах лежал белый и с вытянутыми ногами. Возможно. Но возможно также, что, подобно букашке, он лишь прикинулся мертвым, а сам потихоньку ожил. И еще шепот: Сам лежит, а дух его палит лес. Ежели труп пожечь на костре, ясное дело, сгорит и дух. Но монаха закопали, и только черви могли до него доползти, чтоб достаться ему в добычу.
Тяжко, и даже очень, я выпрямился на дрожащих ногах. Из моего дня, из темноты покоя доковылял до бойницы. С холодом в костях я походил на сбежавшего из могилы – рот словно землей забит. В глаза ударил солнечный луч. Он меня ослеплял. Глаз таки защищало вялое веко с ячменями – иногда мне приходилось приподнимать его пальцами. День для меня сделался ночью – я видел слабо. Встревожилась летучая мышь, повиснув вниз головой на сгнившей балке. Предупреждала, что солнце, солнце и день станут моей смертью. Которой – первой, второй? Да ведь смерть бежит от меня, крикнул я или только подумал, что крикнул. В сущности, я кричал про себя, с нетопырями я разговаривал только так и только так они меня понимали.
Всматривался сквозь муть. Рахила стояла, повернувшись ко мне лицом, искала меня взглядом. Показала на крепость, на мою слишком удлиненную прорезь. Теперь и остальные, напустив морщины на лоб, уставились на меня. Богдан: «Может, и жил. А теперь, должно быть, обратился в прах, любезная». Рахила: «Никто его не закапывал, нет доказательств, что он мертв». Петкан: «Те, кто его закапывал, сами давно мертвы». Рахила: «И все же я его видела, и не во сне. Вчера он вместе с покойником вот из этой могилы поджигал лес». Богдан: «Лес подожгли здешние, Петкан да Кузман с Дамяном. Сдается, и Парамон был с ними». Парамон: «Глупости говоришь. Не нашим огнем лес поджегся». Богдан: «Вашим огнем, несчастные. Вас обморочили». Парамон: «Что он такое плетет, милый батюшка? Взгляни, не проклюнулся ли у него рог на затылке?» Петкан: «Ты что, увидел в треснутой тыкве, как мы пал пускали?» Рахила: «Тот, кто защищает призраков, завтра сам превратится в призрак». Кузман или Дамян: «Призраки? Ведь это же…» Богдан: «Давай дальше, любезный мой. Это сказки для тех, кто не может считаться мужчиной». Ипсисим: «Меня прислал преподобный отец Серафим. Разрешенье всего даст нам столетний постник Благун. Надо пойти к нему, в его скит под Синей Скалой. Он отшельник, ему все тайны открыты». Богдан: «Идите. А он вас проклянет. Я туда не ходок. Мы с Великой пойдем куницу тропить. А ты, Парамон, свой затылок пощупай. Может, у тебя проклюнулся рожек. И на старших не налетай, мой любезный. Пошли, Велика. Пошепчемся, как бывало».
Я скорчился на полу. Слепая мышь надо мной успокоилась. Прижавшись затылком к старому шлему, я укрылся блошливой овечьей шкурой. Благун – отшельник и постник! Я тоже пойду к нему. Один. Если он узнает меня, догадается, кем я стал. Крепость покину ночью. Мрак – свет для меня, мрак – мой день. При луне я другой, легкий на ноги и без боли в костях.
Была ночь, были обмороченные, и я был один.
Я поднялся и опять выглянул. Она, Рахила, пройдя тенями лесного пожарища, направлялась дальше, к зарослям дрена, куда не дошел огонь. Из-под камня высунулась лисица, подняла
Женщина остановилась. Провела по бедру ладонью, словно согреваясь собственной теплотой. Не оборачивалась, лицом повернутая к горе. Сказала: «Это ты идешь за мной, Русиян? Забросил постройку церкви и топишься, словно воск». Русиян подтащился сзади, еще три шага – и повалит ее. Он: «Я учителя своего, Апостола Умника, не забыл. В тот день, как ушел я на жатву, ты его сгубить приказала». Она посмеивалась, на одно плечо упали тяжелые волосы, не светлые уже, а словно бы сероватые. «Ошибаешься, Русиян. И ты с ними был, а сейчас ты здесь и в моей власти». Он стоял позади нее, высокий, в расцвете мужественности, молодой. «Я его за отца считал, мне ли поднимать на него руку». Обернулась к нему, блудливо поигрывая глазами: «Меж мертвых нет отцов и сыновей, они мертвые». Око из зеленой бронзы в виде месяца слепило его. «Ты колдунья, навела на нас порчу. Вот мы и убили его, может, и я тоже». Она заметила его судорогу и за поясом кусок старого железа, быстрым движением высвободила грудь из-под льняной ткани. «Перед тем как повалиться на колени, бей, не раздумывай. Мое терпение бесконечно». Он приставил острие железа к ее гладкому животу. Ждал, что она его избавит от гнева, признав мужчиной и господином. Рука изготовлена для удара в теплую мякоть. Она оставалась неподвижной. Белизна зубов, лишенных остроты, странно освещала лицо. Усмешка была вызовом или обманом. «Я тебе подала совет, не раздумывай». Он глядел на нее задышливый и ослепший, посиневший, с набрякшими жилами на шее, с дрожью плоти между кожей и ребрами. Долго, коротко? Слишком коротко, чтобы замахнуться. Слишком долго для плоти, жаждущей плоти. «Чья ты?» Она: «Чья угодно, но не твоя». Он: «Моя, значит, не чья угодно». Опять она: «Слишком у тебя корявая кожа для моей белизны. Возвращайся к своему боголюбу, он тебя ожидает в могиле». Опять он: «Блудодейка, прощайся с жизнью».
Сожженный лес вновь опалило дыхание пересохшего горла – из неведомого укрытия выполз слабенький ветерок, он силился вернуть жизнь затаившейся искре. Предупреждение -но кому?
«Повтори. Мне понравилось твое слово».
«Блудодейка, блудодейка, блудодейка…»
И снова стихло все – ни голоса, ни ветра. Ненадолго. Вдалеке, за подсолнухами, завыли монаховы псы.
«Шепчи, говори, кричи!»
«Блудодейка…»
Сперва острие железа, копье или что-то похожее, ударилось оземь, затем руки ее плющом обвились вокруг его шеи. Она выпивала его дыхание и предлагала свое для пущего опьянения. Судорожные, распаленные, отдаваясь сладостной боли, опускались они под ее укусы в угреватую бузину, на меже небольшого поля с хилым клевером.
Сомнение вылуплялось вновь, несушка страха трудилась неустанно. Не был ли я им, Русияном, я давнишний, живший сотню и еще много лет назад, числя до лета текущего и многоразличного? И со мной было такое же – тело к телу, укусы, а ведь не всякая женщина – крысиной породы, сладострастие выражается в укусах, мужчина на женщине, плоть на плоти, семя к семени, как говаривал Лот. А теперь я стар, ужасающе стар, и уже не знаю, чему еще надлежит случиться. И не примерещились ли мне хвосты из-под Рахилиных и Исайловых одеяний? Бесполезный, тоской испитый, в расколе с собственной душой, я как разветвленная река или источник с двумя рукавами, по которому утекает ночь.
Я пытался найти самого себя в себе, потому и недоглядел: в свете дня возвращалась Рахила. Повстречала двоих из тех, кто не убивал монаха, и указала им место, с какого пришла. «Помогите строителю Русияну. Он лежит на пожарище в ранах». И направилась к надстарейшине Серафиму. «Не позволяй им идти к постнику Благуну. Явится он, станет главарем в Кукулине, князем, ты же будешь ничем». Серафим ее слушал, не пытаясь понять. «Три женщины снились мне. Господи, на что ж мне решиться, какую взять под корону?» Два других старичка глядели на него с надеждой: «Три? Не забудь про нас, преблаженный. На Введение, если не раньше, мы сделаемся вдовцами». Серафим сидел на припеке. Тень вяза, возвышавшегося над его каморой, ушла. Он зевал и дрожал. Да так и остался с разинутым ртом – окоченел. Старички тоже ошалели от зноя. Не отгоняли мух. Шептались: «Мы, Илларион, вроде бы как вдовцы». – «Думаем одинаково и тем связаны, Гргур. Но я бы не стал Введения дожидаться». «Опять вам придется могилы копать! – крикнула им Рахила. – Русияну да первому старейшине Серафиму». Подошел Русиянов ровесник, меч за поясом. «На этом свете рождаются одни дураки. Особенно в Кукулине. Старейшина, отныне святой, умер от старости. А Русиян – вон он, идет». Старички перекрестились: «Проклятье. Земля нас глотает, а Введение на носу». Она: «Ты ведь Тимофей, что ставил огненные засеки от крыс?» И, не дождавшись ответа, пошла прочь, покачивая бедрами. Илларион: «Нас двое теперь. Слишком мало для трех жен. Разве что – а? – разве что и Мирон поженится с нами». Гргур: «Верное слово. А ты, сынок Тимофей, женатый ли?» Тимофей глянул на них налившимися кровью глазами: «Что у вас подо лбом, отцы преподобные? Известка наслоилась, песок?» Старший, Илларион, волосатый, точно седой паук, хихикал, прикрыв ладошкой уста, и помаргивал то одним, то другим глазом, а Гргур – на темени плетенный из лыка шлем – наматывал ус на указательный палец с изгрызенным ногтем и, сидя на корточках, провожал водянистым взглядом Тимофея. «Слышал его, Илларион? Уважает нас, назвал преподобными. Пойдем поищем преподобного Мирона, а? Обрадуется небось, как услышит, что мы его берем в женихи. А у тебя правда, что ли, есть позволенье от Угры по другому разу жениться? Она ведь еще живая, а?»