Ленин в Цюрихе
Шрифт:
В субботу — и „как можно быстрей"! Значит — не перемедливать лениво воскресенья. И, нарушая все' законы осторожности, используя запасную крайнюю связь, германский посол стал вызванивать по телефонам, в Народном доме нашёл наконец социалиста- немца Пауля Леви: надо немедленно передать Ленину, что...
И еще одним звонком был вызван Ульянов к соседнему телефону на Шпигельгассе — и шёл, волнуясь, что это Инесса.
А это был — ответ!!!
И вот когда — путь был открыт! Вот когда можно было назначать группе в 40 человек отъезд хоть через два дня, ровно сколько нужно товарищам
Но еще во мраке тёмной затхлой лестницы, а потом в дневном мраке комнаты-камеры (с утра опять то крупный густой снег валил, то снег с дождём вперемежку), руки подхватывая к вырезам жилета, чтоб они не вырвались к действию прежде времени, и успокаиваемый пальтовой тяжестью старого засаленного пиджака, — Ленин заставил себя ни к кому не кидаться объявлять, но — подумать. Подумать. Подумать, бегая.
Потерять голову в поражении и в унынии не может твёрдый человек. Но потерять голову в успехе — легко, и это самая большая опасность для политика.
Всё открывалось — а воспользоваться и сейчас было нельзя: как потом объяснишь: через кого и как согласовано, что вдруг внезапно подали вагон одним ведущим большевикам — и уехали?
Еще надо сделать несколько отвлекающих, ослепляющих шагов.
Никакого простора бегать ногам, и на улицу не выскочить в такую погоду (и давно забыты читальни) — и вся беготня ушла в огненные вихревые спирали, провинчивающиеся в мозгу.
Поездка — открыта, да, но — куда? "Для задержки на финской границе? Или в тюрьму к Временному правительству? Можно представить, как там сейчас свистит шовинизм! По существующим мещанским представлениям это ведь так называемая „измена родине". И даже тут, в Швейцарии — меньшевики, эсеры, вся бесхребетная эмигрантская сволочь, закричат об измене.
Нет!
Нет.
Нет...
Пусть бы удерживали обстоятельства, но держать себя самого, уже свободного, рваться — и держать, до чего ж трудно!
Тут надо... тут надо...
Всё, что проплыло у дна тяжёлыми тёмными рыбами, теперь провести по поверхности беленькой парусной лодочкой.
Переговоры окончены? — теперь-то переговоры начать! Как будто сегодня начать их в первый раз!
И нет фигуры приличнее, чем доверчивый безлукавый Платтен.
Готовить группу — само собой. Да список уже и есть.
(Инесса! Неужели и теперь не поедешь? Чудовищно! С нами — не поедешь? В Россию1/ — на праздник, на долгожданный? Останешься в этой гнили?..)
Сорок человек — уже не обвинишь в измене. По сорока человекам пятно расплылось — и нет. Конечно, можно бы прихватить и максималистов и разных отдельных отчаянных, тогда б еще безгрешней. Но... Лучше с собой чужих не брать, лишние свидетели в пути, лишние свидетели каждого шага, а мало ли будет что. Да и в чём тогда успеванье, если своими усильями, в своём вагоне провозить врагов, а в Питере с ними бороться? Нет!
Только переговоры — открытые.
Не имея согласия уже в кармане — такие переговоры нельзя начинать: а вдруг не удадутся, что за позор! Но с согласием в кармане — вот тут-то их и вести.
И: как нужна высокая организация во всяком пролетарском деле, в каждом шаге пролетарского дела, — так и в этой,поездке. Жестокий обруч. Чтобы какое-нибудь дерьмо в сторону не вывернулось. Чтобы все заодно — и никто не уклонился, не сказал бы никто: а я не участвовал! а я не подозревал, в чём дело!
Поэтому — за подписью каждого. Как присяга, как клятва. Как разбойники целуют нож. Чтоб никто не отбился потом, не кинулся „разоблачать". Ответственность — самая серьёзная, и должны разделить все сорок.
(Неужели Инесса не поедет?..)
И уже — сидел, составлял такое обязательство. Уже набрасывал, на стуле у окна на коленях, в сумерках снежной вьюги, своим почерком косоугончивым, как в настиг за мыслями наискосок листа, в эти дни крупней обычного, так волновался, — набрасывал пункты, какие могли бы тут войти: я подтверждаю... что условия, предложенные германским посольством товарищу Платтену, мне были объявлены... и я подчинился им со всей политической ответственностью перед возможными последствиями...
И вдруг из коридора — приятно-резкий, насмешливый голос Радека. Приехал?! Ну, лучшего гостя и помощника не придумать сейчас! Карл, Карл, здравствуйте, раздевайтесь, ох, за воротник вам насыпалось. Да вы новость нашу — представляете?!?
Короткий вопль, сверкающие зубы, не убираемые за верхней губой, кучерявый, с ореолом бакенбардов — смеющийся озорник Радек!
Ну-ка-сь, ну-ка-сь, давайте вместе составлять. Такие же твёрдые условия надо подготовить и для Ромберга.
— Вы — им — условия?
— Да. А что?
— Восхитительно!
Такая затея — как раз по Радеку. Он — и советует, он — и шутит, у него и находки и мысли предусмотрительные.
Только вот курить в этой комнате запрещено, сухую трубку сосёт. И... Э-э...
— Владимир Ильич! А как же будет со мной? Неужели вы меня способны не взять?
— Да почему ж не взять?
— Да ведь если мы пишем — „русские эмигранты , а я — австриискии подданный?
Ах ты, чёрт, австрийский поданный! Ах, чёрт! Привыкли как к своему, только для виду считается — польская партия. Но как же можно Радека не взять? Радека — и не взять!
Y Радека выход готов: если будет Платтен с Ромбергом заключать письменный договор (а не будет письменный, так устно еще легче попутать) — пропустить слово „русские", написать — „политэмигранты", а — о каких же еще речь? Не додумаются немцы, подмахнут.
Вообще в такой архиответственный момент, в таком наисерьёзнейшем деле недопустима игра, и германская Ставка — не из тех партнёров, с которыми шутят. Но для Радека — незаменимого, ни с кем не сравнимого, фонтана изобретений, острого, едкого, нахального Радека — пожалуй и попробовать?