Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
«Вот она и Москва».
Сюда он стремился семь лет назад, беспризорником, — и не попал. Что же осталось в нем, молодом слесаре Осокине, от бездомного, шкета, вора?
Леонид покосился на свой серый, в красную нитку пиджак, на ремешок от карманных часов, на синие шевиотовые брюки, тупые носки желтых ботинок. Вкус к яркой, пестрой одежде — вот все, что осталось у него от воровских привычек, (Однотонные костюмы Леонид считал признаком чиновничьей муштры.) А теперь, через две недели, он собирался стать студентом. Должен стать! Неужто провалится на экзамене? Быть того не может.
Дорогу ему пересекла девушка в свеженьком
Дайте, пожалуйста, вафлю, — неожиданно для себя попросил Леонид.
Девушка окинула его быстрым взглядом и остановила тележку.
Осокину весной исполнилось двадцать лет. Года три назад он как-то неожиданно вытянулся, раздался в плечах, заговорил сочным, окрепшим голосом; по-прежнему горделиво, круто выпирала его сильная грудь, но движения потеряли резкость, угловатость, кисти рук стали по-мужски широким Кудрявые каштановые волосы Леонид зачесывал набок, небрежно, без пробора, считая его признаком пижонства, недостойным пролетарского парня. Как и раньше, задорно oттопыривалась его верхняя губа, покрытая темным густым, пушком, легкий румянец красил щеки, обросшие по линии челюсти светлым, курчавым, почти незаметным волосом. Сиреневая косоворотка, расшитая по вороху, открывала юношески округлую, загорелую шею. Серые глаза под темными бровями смотрели прямо, ясно, и в них читались то вызов, то внимание, то бездумная беспечность.
— Вам какое? — чуть кокетливо спросила девушка, снимая крышку с двух медных ушатов, стоявших в наколотом льду, и улыбнулась: — Крем-брюле? Или сливочное? То и другое?
— Неужели я кажусь таким прожорливым? — шутливо сказал Леонид. — Хватит и одной. Сорт — на ваш вкус.
— Я не к тому, — смеясь, проговорила мороженщица. — Может, вы с товарищем приехали?.. Или с подружкой?
— Рано еще мне о подружках думать.
Хромированной лопаточкой она ловко наложила ему в формочку снежно-зернистого сливочного мороженого, подала. Леонид двумя пальцами подхватил порцию за верхнюю и нижнюю вафли, лизнул. Заплатив, небрежно сунул новенький кошелек во внутренний карман пиджака.
Мороженщица легко толкнула тележку, ушла игривой бойкой походкой, зная, что он посмотрит ей вслед. И Леонид действительно проводил ее долгим взглядом.
Девушки волновали его, притягивали. Встретив какуюнибудь хорошенькую, он, не отдавая себе отчета, словно пытал судьбу: не она ли станет его подругой?
Малиновый берет мороженщицы затерялся среди множества голов.
Десять минут спустя Леонид стоял на задней площадке трамвая, громыхавшего к центру, и прижимал ногой чемодан к зыбкой, собранной гармошкой железной решетке. Навстречу летели свежеполитые тротуары, заполненные густой толпой нарядно разодетых загорелых москвичей, мелькали дома причудливой архитектуры — от желтых облезлых дворянских особняков с башенками и каменными львами у подъездов до пузатых купеческих хоромин с узенькими окнами, ошелеванных мещанских флигелей во дворе с густыми тенистыми садиками.
Леонид с жадностью во все вглядывался, и ему казалось, что он попал в пенистый водоворот.
«Домищ-то! Людки! — думал он. — Не то что в нашей задрипанной Основе. Хоть в лепешку разбейся, а надо тут кинуть якорь».
Он испытывал радостное чувство подъема и в то же
Опять, и уже в который раз в жизни, перед ним встал прежний вопрос: примет ли его новая обстановка, среда? Не окажется ли он на рабфаке лишним? Понравятся ли приемочной комиссии его рисунки? Снова пытать счастье, снова устраиваться, карабкаться на очередную ступеньку, когда вокруг все чужое, незнакомое. Приноровится ли он? Есть ведь такие счастливчики: «от соски до папироски» уютно гнездятся в семье, оберегаемые родительским крылышком от резких толчков. Все им готово: вкусный завтрак, чистый костюмчик, сильное плечо, на которое можно опереться, чтобы сделать прыжок в институт или на тепленькое служебное местечко. Ему же, Леньке Охнарю, везде приходится пробиваться своим плечом, все добывать своими руками.
Сделав пересадку на другой трамвай, он сошел у Мясницких ворот и, задрав голову, глядя на таблицы номеров, долго отыскивал нужный дом.
Здание рабфака искусств оказалось четырехэтажным, грязно-желтым — типичное учреждение. Парадные двери были наглухо закрыты. Вывеску Леонид обнаружил у прохода во двор со стрельчатой аркой. Здесь, среди нескольких табличек, извещавших о том, что в такой-то квартире врачуют мочеполовые болезни, а в такой-то живет машинистка, берущая на дом перепечатку, и помещается граверная мастерская, висела под стеклом неприглядная дощечка: «Рабфак искусств».
Не сразу в полутемном дворе Леонид нашел дверь. Добрая полдюжина подъездов, зевая, глядела на него изо всех углов двора; сотни окон равнодушно блестели стеклами.
Вспотевший, Леонид в затруднении остановился, держа в руках чемодан, пальто, и наконец вынужден был обратиться к прохожим. Двое вообще не слыхали о таком учебном заведении; третий жилец равнодушно кивнул на грубую, обшарпанную дверь: «Ступайте туда».
Осокин был обескуражен. Школу искусств он считал чем то вроде святыни и по душевной простоте полагал, что о ней знает и шумит вся Москва.
В длинном полутемном коридоре сильно пахло известкой, олифой. Заросшие пылью окна скупо пропускали яркий дневной свет, пол был забрызган мелом, в углу стояла грязная стремянка, валялись пустые ведра, похожий на метлу помазок для краски с длинной, пестрой рукоятью. Широкая «барская» лестница вела наверх, у коричневых липких перил висела бумажка с карандашной надписью: «Осторожно окрашено». Ни людей, ни таблички, извещавшей, где учебная часть.
«Что за черт, — подумал Леонид. — Где же канцелярия? Или хоть швейцар? Неплохо встречают! Коли так — будем действовать сами».
Запустение увидел Леонид и на втором этаже. Лишь гулкое эхо его шагов раздавалось под высоким потолком грязного и пустого коридора. Здесь было множество дверей — наверно, аудитории. Неожиданно в противоположном конце коридора мелькнула темная фигура и так же внезапно исчезла. Леонид открыл ближнюю дверь, вошел. Совершенно верно: пустая аудитория. Небольшие черные столики и стулья сдвинуты в один угол, нагромождены горой до потолка. В спертом, нагретом солнцем воздухе, охраняемом закрытыми окнами, пахло сыростью, плесенью, ссохшимся деревом. Стены, потолок светились чистейшей побелкой, пол был неимоверно замусорен.