Леопард с вершины Килиманджаро (сборник)
Шрифт:
А теперь за дело. Выбранный мною образ никуда не годен — сменить, и не теряя ни минуты. Защита достаточна (впрочем, большей и не бывает) — прекрасно. Контакт, на который меня вынудили, был, в сущности, односторонним; но в следующий раз я такой контакт не только поддержу но и разовью до возможных и невозможных пределов, ведь теперь я знаю, на что способны кынуиты, и даже самые чудовищные сюрпризы не повернут меня в замешательство. До сего момента мои наблюдения ограничивались, так сказать территорией общего пользования — я проникну внутрь их жилищ.
Собранные мною сведения будут полны и достаточны. Меня послали, чтобы по возвращении увидеть перед собой отшлепанного мальчишку, — я вернусь как полноправный член Совета.
Итак, первоочередная задача — скафандр. Совершенно
Ступени были гранитные, добротно отполированные и, несомненно, кладбищенского происхождения; но мартовская капель расцветила их таким праздничным блеском, что ступать по ним казалось просто кощунством. Светло восставали в непрогретое небо и травянисто-зеленые луковки малых куполов, точно первые проростки весны; и даже гроб, обитый совершенно не подходящим для того желтеньким коленкором, казался уже совсем не страшным, обратившись в сверкающую золотую дароносицу. Шестеро равнодушных мужиков, оскальзываясь, занесли его в церквушку, водрузили на заготовленные козлы и неловко завозились, отдирая прибитую одним гвоздем крышку. Открывшееся блеклое личико на мгновение заворожило их неминучей предопределенностью собственной смерти, заставив, как это всегда бывает, замереть по-птичьи; но вот кто-то первый шумно вздохнул, и все, стряхивая оцепенение, начали трусцой подвигаться к выходу, разом ощутив непреодолимое желание покурить… Внутри осталось не более десятка скорбных фигур — родственники, знакомые, не знакомые вовсе. В сумеречном пространстве потянуло разожженным ладаном, и служба началась. Чуткие язычки по-новогоднему разноцветных лампад заметались, подчиненные ритму побрякивающего кадила; скороговорка странным образом сочетаемых слов, полуузнаваемых в своей староцерковной замшелости, завораживала и притупляла боль.
Еще одна фигура столь бесшумно возникла на пороге, что явление ее было заметно не более чем трепет свечи, Действительно, вошедшая была скорее тенью, нежели светом: темное лицо — не смуглое, а навечно посеревшее от смертной болести или неизлечимой тоски: вороний очерк жесткого платка и немнущегося платья; окостеневший в неестественной прямизне все еще девичий стан. Если бы этого лица мог коснуться хотя бы отблеск святости, ее можно было бы назвать богомолкой-вековушей. Кладбищенский батюшка, к которому возили на отпевание по пути к Ново-Ручьеву кладбищу, бездумно поднял глаза на вновь прибывшую — и поперхнулся.
Немногочисленные прихожане любили отца Прокопия за истовость и проникновенность. Глубокие паузы, коими перемежал он канонические тексты, не были знаком бессилия или беззвучно перебарываемой горловой сухотки; десятилетие за десятилетьями постигая открывающиеся перед ним души, он научился доносить до каждой всю благостыню умиротворения творимого им обряда. Но существо, застывшее перед ним, было наглухо затворено, и пытливый сострадающий взгляд отца Прокопия не углядел ни щелки, через которую можно было бы проникнуть за серую завесу смертного лика — в глубину бессмертной души. Поколебавшись, батюшка глянул в другой раз, уже пристальнее, и усумнился: да полно, была ли там вообще душа?
Ни скорби, ни отчаяния, ни сострадания к близким, ни тихо теплящихся воспоминаний — ни одного из чувств, побуждающих переступить скорбный порог, за которым вершится последняя служба. Ничего. Непрошеная гостья стояла так, словно ее приговорили к тому, чтобы прослушать панихиду от начала до конца. Наследства ждет, что ли? Хотя что тут может перепасть — и гроб самый убогонький, и родня вся в возрасте, да не при деньгах — не скопили, выходит. Сейчас на Ручьево свезут, поплачут для порядка, дотемна как раз и управятся, а там — немудреные поминки, студень с хренком и прочим незатейливым прикладом, и неистребимый первач — а что же еще, на столичную-пшеничную, а тем паче заморскую стариковских достатков не напасешься.
Между тем служба шла чередом, и размышления отца Прокопия не мешали ему выговаривать что положено с проникновением и приличествующими жестами. Похрустывала небогатая саржа облачения, быстрорастворяющимися диагоналями ложились справа
Но эта напевная скороговорка, казалось, проходила мимо ушей непрошеной гостьи. Голова ее медленно поворачивалась по мере того, как взгляд скользил от одного образа к другому. Ишь, в иконостас вперилась, а лба не перекрестит. Не гоже Не театры тут. Хотя стоит степенно, не то как туристки, прости Господи, с босой головой во храм — у этой плат чин чином… Сомнения, одолевавшие отца Прокопия, начали понемногу его раздражать, и цепочка кадильницы зазвенела не в лад. Служба, однако, шла к концу, и две бабки бесшумно заскользили вдоль стен, торопливо притушивая недогоревшие свечки. Мужики, курившие на паперти, потянулись вовнутрь, обрывая на пороге праздные беседы. Кто-то из них бесцеремонно повел плечом, отодвигая богомолку, и она неожиданно легко, словно и не по щербатым плитам, а по вощеному паркету скользнула вбок, прислонившись к стене и продолжая неотрывно глядеть в одну точку. Батюшка, уже отошедший к двери в ризницу, вдруг сочувствовал непреодолимое желание обернуться и поглядеть, как же будет вести себя дальше необыкновенная гостья.
А она никак себя не вела. На образ Скорбящей Божьей Матери уставилась, точно до гроба ей и дела нет никакого. Не попрощалась, выходит. Посторонняя. А ведь когда служба шла, ждала чего-то. Как Бог свят, ждала. Но ведь не к поминкам же же присоседиться? Да нет, на сей момент имеется тут мастер, Котька-обсосок. Как гроб вынесут, он уже на паперти, заговаривает с кем ни попадя, когда гвозди подаст, когда с выносом подмогнет… Приглашают. Бывает. Чаще, правда, не зовут, даже сторонятся, вот и сегодня ему не улыбнулось.
Только эта — не таковская.
Батюшка сердито встряхнулся, пригладил апостольские кудельки, вставшие нимбом вокруг непроизвольно покачивающейся головы, и исчез в ризнице, крайне недовольный собою.
Незнакомка словно к не слыхала частого стука молотка, столь ужасающего для родных и близких. Внимание ее было поглощено старой, неумело списанной с чего-то иконой, которой по бедности оклада и неуловимой неканоничности рисунка вряд ли нашлось бы место в богатых соборах центра города. Созданная благочестивым, но явно бесталанным богомазом, она была весьма вольной копией с полотна безвестного на Руси итальянского мастера — может быть, Амброджо Лоренцетти, а может, и самого Джотто. Собственно говоря, скопированы были только фигуры Девы Марии и ее только что снятого с креста Сына, а поскольку все остальные действующие лица, по разумению художника, были необязательны, то выходило так, что Божья Матерь единолично и незатруднительно несла на скорбных руках всю тяжесть мертвого тела.
Между тем свечи гасли одна за другой, сберегаемые экономными, нечувствительными к свечному пламени пальцами; нежная нищета штукатурки, обогреваемая доселе медовыми отсветами золоченых окладов, стремительно стыла в преждевременных сумерках. Тяжело, стараясь ступать в лад, понесли гроб. Кто-то со скрежетом поволок к стеке козлы, и точно разбуженная этим звуком, странная гостья снова бесшумно поплыла вдоль стены, испытующе вглядываясь в уже едва различимые лики святых. Огибая брошенные козлы, она вдруг гибко до неестественности изогнулась, что несомненно привлекло бы внимание окружающих, если бы таковые еще в церкви оставались, но смотреть было некому, и она беспрепятственно завершила свое кружение по Божьему Храму, как успокаивается на ночь блеклый барвинковый мотылек.
На пороге она появилась последней, и ослепил ли ее весенний свет, или она решила проводить хотя бы взглядом отъезжающий похоронный автобус непристойного яичного цвета с черной шмелиной перепояской, или была еще какая причина, но она снова замерла, словно ноги приросли к гранитной плите, совершенно очевидно, бывшей когда-то респектабельным надгробьем.
И тогда Котька-обсосок, так и не приглашенный в этот несчастливый для него день на дармовщинку «помянуть», встряхнулся, как селезень, и шагнув к ней, с нарочитой развязностью предложил: