Лермонтов
Шрифт:
Юноша-горец, насильственно отторгнутый от родных гор и воспитанный в монастыре, рвется из келий душных, как из тюрьмы:
…я цель одну Пройти в родимую страну Имел в душе.Но родина означает для Мцыри не просто страну, где он родился, — родина означает для него независимый край, свободный народ, отстаивающий свою независимость. Мцыри совершает побег для того, чтобы стать в ряды бойцов за народную вольность: не спокойная доля, а «чудный мир тревог и битв» влечет его.
По всему содержанию, по чувствам и мыслям, по краскам и звукам «Мцыри» — единый, неудержимый порыв к свободе и борьбе за нее. Лермонтов словно влил
«Мне случалось однажды в Царском Селе, — вспоминал писатель А. Н. Муравьев, — уловить лучшую минуту его вдохновения. В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом с пылаю-щим лицом и с огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. «Что с тобою?» спросил я. «Сядьте и слушайте», сказал он и в ту же минуту, в порыве восторга, прочел мне от начала до конца поэму «Мцыри» (послушник по-грузински), которая только что вылилась из-под его вдохновенного пера…» [19]
19
А. Н. Муравьев. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1876, стр. 26–27.
«Мцыри» — это не только героическая поэма о свободолюбивом горце, рвущемся в бой за волю и честь родины, «Мцыри» — это героическая автобиография одного из самых свободных и могучих поэтов в мире,
Я знал одной лишь думы власть — Одну, но пламенную страсть: Она, как червь, во мне жила, Изгрызла душу и сожгла.В этих словах Мцыри — признание самого Лермонтова в единой страсти, действительно одушевлявшей его душу, вдохновлявшей его мысли, двигавшей его волей: «пламенной страсти» — любви к свободе и ненависти к ее врагам.
Легко ли было Лермонтову, с этой единой страстью в душе, жить и творить в суровой и душной николаевской столице, про которую однажды Пушкин сказал с горечью:
Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид, Свод небес зелено-бледный. Скука, холод и гранит.Между содержанием мысли Лермонтова, между всем устремлением его поэзии и этим «духом неволи» было разительное, неустранимое противоречие, которое должно было привести к роковым для поэта последствиям.
Внешне как будто все было благополучно. Недолго прослужив в Новгороде, Лермонтов был переведен в Петербург в свой прежний лейб-гвардии гусарский полк и даже получил следующий чин.
То самое общество, в котором еще недавно томился Пушкин, теперь оказывало знаки особого внимания Лермонтову.
«Я пустился в большой свет, — пишет он М. А. Лопухиной. — В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали друг у друга. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот народ, которому доставалось от меня в моих стихах, старается осыпать меня лестью. Самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихов и хвастаются ими, как триумфом… Было время, когда я, в качестве новичка искал доступа в это общество… Теперь в это же самое общество я вхожу уже не как искатель, а как человек, добившийся своих прав. Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы… Мало-помалу я начинаю находить все это несносным».
Лермонтов предчувствовал, чем окончится этот его успех в среде баронесс и Звездичей, едко изображенных им в «Маскараде»: он не сомневался,
Это «пошлое и смешное» он уже изобразил в «Маскараде», в «Княгине Лиговской», в «Сашке», остро коснулся его в «Герое нашего времени» (светское общество на водах) и беспощадно преследовал это «пошлое и смешное» в эпиграммах. Этих лермонтовских эпиграмм боялись, за них Лермонтова не любили, а иные и ненавидели. Эта нелюбовь к Лермонтову, плохо утаенная ненависть к нему сквозят во многих воспоминаниях о нем, вышедших из светского круга или от людей, связанных с ним.
Мне довелось недолго знать, в глубокой ее старости, Варвару Дмитриевну Арнольди (урожденную Свербееву); она была замужем за Львом Ивановичем Арнольди, единоутробным братом знаменитой А. О. Россет (Смирновой), воспетой Жуковским, Пушкиным и Лермонтовым. Л. И. Арнольди был приятель Лермонтова. Когда я, при первой же встрече с его вдовой, с восторженной завистью воскликнул: «Сколько, наверное, Лев Иванович рассказывал вам про Лермонтова!» — старушка, только что оживленно рассказывавшая мне про Гоголя, суховато ответила:
— А что про него рассказывать? Он писал превосходные стихи; но характеру был неприятного.
Меня поразила тогда устойчивость этого неблагоприятного впечатления, вынесенного от Лермонтова в далекие, стародавние годы. В дворянских кругах Москвы и Петербурга (придворных, светских, военных и т. д.), в которых вращался Лермонтов, оно было едва ли не всеобщим. Это неблагоприятное, а то и резко отрицательное впечатление, которое производил Лермонтов в светском кругу, не было секретом от него самого. Еще в юности он записал в свой дневник:
Я холоден и горд, и даже злым Толпе кажуся.И тут же дает он разгадку, почему он кажется толпе «злым»:
…неужель она Проникнуть дерзко в сердце мне должна? Зачем ей знать, что в нем заключено? Огонь иль сумрак там — ей все равно.Своей открытой «холодностью», своей подчеркнутой «гордостью» Лермонтов охранял от «толпы» — от светской черни — все, что было «заключено» в его сердце, — и «огонь» его высоких вдохновений, и «сумрак» его русской грусти и мировой скорби.
И. С. Тургенев оставил нам рассказ о двух встречах с Лермонтовым. Одна была в конце 1839 года, в светской гостиной, другая — в маскараде в Благородном собрании, под новый, 1840 год.
В гостиной Лермонтов «поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня Мусина-Пушкина — рано погибшее, действительно прелестное создание! На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш — у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ… Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго. Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. он любил как товарища и к графине питал чувство дружелюбное… Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко: он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба».