Лермонтов
Шрифт:
Через день, 6 декабря, Лермонтов был принят в доме Сушковых. Там, танцуя, он продолжал с Катериной разговор о Лопухине:
— Я уверен, что если бы отняли у него принадлежащие ему пять тысяч душ, то вы бы первая и не взглянули на него.
— Могу вас уверить, я не знала, богат он или беден, когда познакомилась с ним в Москве... Для меня богатство все равно, что роскошный переплет для книги: глупой не придаст занимательности, хорошей не увеличит цены.
— Да, я знал и прежде, что вы в Москве очень благоволили к нему, а он-то совсем растаял; я знаю все; помните ли вы Нескучное, превратившееся без вас в Скучное, букет из незабудок, страстные стихи в альбоме? Да, я все тогда же знал и теперь знаю, с какими надеждами он сюда едет.
«Мне еще досаднее стало на Лопухина, зачем поставил он меня в фальшивое положение перед Мишелем, разболтав ему все эти пустяки и наши планы на будущее», — пишет Сушкова.
Лермонтов приехал к Сушковым и на другой день. Он не верил, что Катерина может быть верна своему
13 декабря Лермонтов выехал в Царское Село, в свой полк, где Алексей Григорьевич Столыпин, вернувшийся из отставки, представил его командиру полка Михаилу Григорьевичу Хомутову и офицерам, в том числе начальнику Лермонтова командиру 7-го эскадрона полковнику Николаю Ивановичу Бухарову. 19-го Лермонтов снова в Петербурге, на балу у адмирала Шишкова, где встречает Катерину Сушкову, которая уже любит его. Опять был долгий разговор о Лопухине. «Я хоть бессознательно, но уже действовала, думала и руководствовалась внушениями Мишеля», — писала она.
21 декабря Лопухин приехал. Лермонтов, узнав об этом, примчался из Царского и в тот же день вместе с другом был у Сушковых. Катерина встретила своего жениха весьма холодно. «Я был в Царском Селе, когда приехал Алексис, — писал Лермонтов Марии Александровне Лопухиной. — Узнав о том, я едва не сошел с ума от радости: я поймал себя на том, что разговаривал сам с собою, смеялся, потирал руки... Послушайте, мне показалось, будто он чувствует нежность к m-lle Катерине Сушковой... известно ли вам это? Дядюшки этой девицы хотели бы их повенчать!.. Сохрани Боже!.. Эта женщина — летучая мышь, крылья которой цепляются за всё встречное! Было время, когда она мне нравилась; теперь она почти принуждает меня ухаживать за ней... но, не знаю, есть что-то в ее манерах, в ее голосе жесткое, отрывистое, надломленное, что отталкивает; стараясь ей нравиться, находишь удовольствие компрометировать ее, видеть ее запутавшейся в собственных сетях». Лопухин уехал, простившись со своей невестой навсегда.
О дальнейших событиях Лермонтов писал Саше Верещагиной: «Я понял, что m-lle С., желая изловить меня (техническое выражение), легко скомпрометирует себя ради меня; потому я ее и скомпрометировал, насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя: я обращался с нею в обществе так, как если бы она была мне близка, давая ей чувствовать, что только таким образом она может покорить меня... Когда я заметил, что мне это удалось, но что еще один шаг меня погубит, я прибегнул к маневру. Прежде всего в свете я стал более холоден к ней, а наедине более нежным, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (в сущности, это неправда); когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я в обществе первый покинул ее, я стал жесток и дерзок, насмешлив и холоден с ней, я ухаживал за другими и рассказывал им (по секрету) выгодную для меня сторону этой истории. Она так была поражена неожиданностью моего поведения, что сначала не знала, что делать, и смирилась, а это подало повод к разговорам и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее предупредил, и ненависть ее показалась ее друзьям (или врагам) уязвленною любовью. Затем она попыталась вновь вернуть меня напускною печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня — я не вернулся к ней, а искусно всем этим воспользовался. Не могу сказать вам, как всё это пригодилось мне, — это было бы слишком долго и касается людей, которых вы не знаете. Но вот смешная сторона истории: когда я увидал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз все-таки еще казаться ей верным, я живо нашел чудесный способ — я написал анонимное письмо: «M-lle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный и т. д... предупреждаю вас, берегитесь этого молодого человека: М. Л. Он вас соблазнит и т. д... вот доказательства (разный вздор и т. д...». Письмо на четырех страницах! Я искусно направил это письмо так, что оно попало в руки тетки; в доме гром и молния. На другой день еду туда рано утром, чтобы, во всяком случае, не быть принятым. Вечером на балу я с удивлением рассказываю ей это; она сообщает мне ужасную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения — я всё отношу насчет тайных врагов, которых нет; наконец, она говорит мне, что ее родные запрещают ей разговаривать и танцевать со много, — я в отчаянии, но остерегаюсь нарушить запрещение дядюшек и тетки... Теперь я не пишу романов — я их делаю».
Алексей Лопухин убедился в том, что Сушкова постоянно встречается на балах и танцует с Лермонтовым, что он стал завсегдатаем в их доме и что в их отношениях вообще много подозрительного. Не зная, что это игра, он принял стремление Лермонтова к Сушковой всерьез. Сам он действительно ее любил, и для него тяжка была эта утрата. Его рассказы о Лермонтове (по приезде из Петербурга) даже Сашу Верещагину ввели в сомнение, — кто его знает, думалось ей, — можно же, начав игру с холодной душой, и перемениться. Все говорит о том,
Что-то призрачное, неживое было для Лермонтова в этой суетливой жизни, где он громоздил обман на обман, говорил то, чего не думал, шел туда, куда не хотел идти. В самый разгар интриги против Сушковой он пишет Марии Александровне Лопухиной в Москву: «Милый друг! Что бы ни случилось, я никогда не назову вас иначе; это означило бы порвать последние нити, еще связывающие меня с прошлым, а этого я не хотел бы ни за что на свете, так как моя будущность, блистательная на первый взгляд, в сущности, пуста и заурядна. Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня вовек не получится ничего путного со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути... ибо недостает то удачи, то смелости!.. Мне говорят, что случай когда-нибудь представится, а смелость приобретается временем и опытностью!.. А кто знает, когда все это будет, сберегу ли я в себе хоть частицу молодой и пламенной души, которой столь некстати одарил меня Бог? не иссякнет ли моя воля от долготерпения?.. и, наконец, не разочаруюсь ли я окончательно во всем том, что движет вперед нашу жизнь?»
Эти слова свои Лермонтов назвал «исповедью».
«Возможно и теперь вы пожелаете, — продолжал он, — разогнать ласковыми словами холодную иронию, которая неудержимо прокрадывается мне в душу, как вода просачивается в разбитое судно!»
В это же время Елизавета Алексеевна пишет о внуке одной из родственниц: «Гусар мой по городу рыщет, и я рада, что он любит по балам ездить: мальчик молоденькой, в хорошей компании и научится хорошему, а ежели только будет знаться с молодыми офицерами, то толку не много будет».
4
В Царском Селе Лермонтов остановился у Алексея Григорьевича Столыпина. Он легко вошел в полковую среду — большинство офицеров было ему знакомо с юнкерских времен, а эскадронный командир Бухаров оказался добродушнейшим человеком, прекрасным товарищем и любителем попировать в дружеском кругу. В наряд (дежурство в полку, караул во дворце) офицеры назначались не часто, учений не было, поэтому они почти все время проводили в Петербурге, посещая театры и балы. Командир полка не препятствовал этому. Основные тяготы службы начинались летом — во время смотров, лагерных учений и маневров.
Итак, пропасть как будто перейдена. Запоздалое мальчишество, вклинившееся в его жизнь вместе с юнкерской школой, исчезло как пар, не оставив следа. Свобода — добыта... Год-два — и можно будет подумать об отставке. Он был в самом бодром настроении. Продолжая посещать театр и балы, он чувствовал, как в нем не по дням, а по часам крепнет намерение писать.
С начала этого года, кроме Шан-Гирея, жил у Елизаветы Алексеевны Святослав Раевский, служивший в министерстве финансов. Лермонтов сошелся с ним уже на равных. Они подружились. Многие часы проводили дома за чтением, шахматами, рисованием, музицированием... Начали ходить в книжные лавки. В этом году вышло много хорошего, — книги стихотворений Пушкина, Баратынского, Бенедиктова, Кольцова, повести Павлова и Гоголя, великолепное «Путешествие ко святым местам» Андрея Муравьева... Библиотека Лермонтова умножалась. Больше всего пополнялся иностранный отдел ее — Купер, Бальзак, Дюма, Виньи, Бульвер Литтон... Были выписаны французские и английские журналы, петербургская «Библиотека для чтения» и московский «Телескоп».
Прошлое становилось воспоминанием, которое уже не тяготило его, а было ему совершенно подвластно. То, что ему не хотелось вспоминать, он забыл. Даже такое сильное, долго мучившее его, как первая любовь и любовь к Наташе Ивановой. То и другое, вместе с окрашивавшими их вертеровским настроением и состоянием каллы, стало просто атмосферой его ранней поэзии и довольно бурной. По ту сторону пропасти, которую он за эти последние два года перешел, темнели фигуры, с которыми ему все-таки еще жаль было расставаться. Это Корсар, Преступник, Джюлио, Аджи, молодой чернец, Ангел смерти, юный моряк, Измаил-Бей, Селим, Хаджи Абрек и Вадим, горбун... Там не было Демона! И не могло быть. Демон не позволил бы ему забыть его... И. теперь он тут — его дыхание слышится рядом. И все, что из юношеской лирики Лермонтова оказалось близким ему, Демону, он принес сюда, на этот берег. А юный исповедующийся узник-чернец? С ним расставаться больно — слишком близок он душе и теперь. В той стихии, которую творит поэт, судьба его героев может быть им изменена. Так уже бывало у Лермонтова. «Может быть, и самому мне жить недолго, — думалось ему, — но пусть мой чернец, вкусивший любви и свободы, не будет казнен людьми! Я дам ему волю, пусть и горькую...».