Лермонтов
Шрифт:
Еще не окончив пьесы, он написал Святославу Раевскому. На душе у него было тяжко, смутно, а это письмо он сочинил в озорном «юнкерском» стиле, как будто он был не Лермонтов, а, например, Барятинский... Он живо представил себе, как серьезный Святослав, увидев непристойные слова и легкомысленные фразочки, изумится, отложит листок в сторону и, постучав пальцами по столу, подумает: «Беда с этими гвардионцами!..» А на другом конце стола лежит у него тетрадь с «Маскерадом», снова возвращенная «для нужных перемен»... Потому-то он и не пишет в Тарханы. Не торопится отвечать. Потом Раевский возьмет листок снова и дочитает до конца, а там уже всерьез: «Объявляю тебе еще новость: летом бабушка переезжает жить в Петербург, то есть в июне месяце. Я ее уговорил потому, что она совсем истерзалась, а денег же теперь много,
В январе, в Тарханах, Лермонтов перечитывал Пушкина, вернее — клал книгу перед собой, перелистывал и с раздумьем вглядывался в страницы — он это все знал наизусть. И когда он писал «Двух братьев» — с думой о Варваре Александровне — за ней вставал легкой тенью образ Татьяны из «Евгения Онегина» — замужней и столь прекрасной... Рядом — муж. И этот несчастный, упустивший свое счастье (как Лермонтов) Онегин...
Она ушла. Стоит Евгений,Как будто громом поражен.В какую бурю ощущенийТеперь он сердцем погружен!Но шпор незапный звон раздался.И муж Татьяны показался...А за Татьяной видится, совсем уже смутно, но с еще большей грустью, «та, с которой образован Татьяны милый идеал...». И что же вся эта братия журнальных писак? Им плевать на идеалы... Им надо по своему произволу славить, а потом развенчивать поэта. Но ты, поэт, если тебя еще не изгнали, не убили, посторонись, отойди, — тут дела ох какие важные: «журнальные сшибки»:
Кто б ни был ты, о мой читатель,Друг, недруг, я хочу с тобойРасстаться нынче как приятель.Прости. Чего бы ты за мнойЗдесь ни искал в строфах небрежных,Воспоминаний ли мятежных,Отдохновенья ль от трудов,Живых картин, иль острых слов,Иль грамматических ошибок,Дай Бог, чтоб в этой книжке тыДля развлеченья, для мечты,Для сердца, для журнальных сшибокХотя крупицу мог найти.За сим расстанемся, прости!Пушкин жив и пишет. Между тем какой-то Белинский (уж не он ли вероломный друг Арбенина из «Странного человека»? — усмехнулся Лермонтов, закрывая прошлогодний номер «Телескопа»), написал, что он «уже совершил круг своей художнической деятельности». Этакая наглость! Да как вы, Белинские, можете знать, на что способен великий поэт! Великий поэт чем-то мешает писакам... Белинским... Булгариным... Многим из них не нравится «Онегин» и еще более «Домик в Коломне». Они не видят тут поэзии. Это для них — пустяки. Они хотят новых и новых «Кавказских пленников» и «Цыган». А что, если дать им, для пущей их злости журнальной, поэмку вроде «Гошпиталя» или «Уланши» и притом складом «Онегина»? Историйку ни о чем, о фате и бабе, о картах и дряни житейской, происходящую, ну, скажем, в Пензе или Тамбове... Героем быть должен непременно улан, бывший лихой юнкер, «одно из славных русских лиц»... Ну вот, как в «Уланше», пусть идет полк удальцов, но уж не в лагерь через деревню, а на зимние квартиры, в город.
Надо попробовать... Начать, а там — куда вывезет.
Пускай слыву я старовером,Мне всё равно — я даже рад:Пишу Онегина размером;Пою, друзья, на прежний лад.Прошу послушать эту сказку!Ее нежданную развязкуОдобрите, быть может, выСклоненьем легким головы...Тамбов... Там, напротив гостиницы «Московская», дом казначея. Казначей — старый шулер, нечто вроде состарившегося Казарина из «Маскерада», «враг трудов полезных»; вокруг него такое же, как в
Старый муж и молодая жена — вроде как Лиговские, но совсем карикатурно (и не без мысли о Бахметевых... и о пушкинской Татьяне с ее супругом...). Муж все старее: Бахметеву 37, Лиговскому — 42, мужу Татьяны, очевидно, под или за пятьдесят, а казначей просто старик «с огромной лысой головой». Эта разница в возрасте таит опасность для мужей. А для казначея и вовсе катастрофу, так как он... И, несмотря на то, что он искуснейший шулер, игрок, не знающий себе равных в Тамбове, ему готовится проигрыш, да какой! Вдруг на него напало страшное невезение:
...Он взбесился —И проиграл свой старый дом,И всё, что в нем или при нем.Он проиграл коляску, дрожки,Трех лошадей, два хомута,Всю мебель, женины сережки,Короче — всё, всё дочиста...Это была игра символическая — молодость играла со старостью и не могла не выиграть. Все проиграв, казначей просит «талью прометнуть одну», чтоб отыграться или — «проиграть уж и жену». Проиграл.
...Ее в охапкуСхватив — с добычей дорогойЗабыв расчеты, саблю, шапку,Улан отправился домой...Это как бы Арбенин, если бы он проиграл жену Звездичу (а он, если и не Звездичу, все-таки жену проиграл, «прометнув талью» с судьбою или с чертом...). Арбенин из «Маскерада» и Александр из «Двух братьев» лишены способности любить, но чистая женская душа им была необходима, чтобы опереться на что-то, почувствовать себя в определенной мере людьми. Но они готовы были растоптать, уничтожить эту чистую душу, когда она переставала им служить. В карикатуре «Тамбовской казначейши» шулер, проигравший все, зная, что он уже не воскреснет ни как шулер, ни как владелец дома и семьянин, вслед за хомутами и мебелью проигрывает и жену, которой цену положил во сто тысяч. Она безгласная вещь — ее хватают и несут, как мешок...
Не так ли была безгласна и покорна чужой воле Варвара Александровна... И если бы ему «прометнуть» с Бахметевым... Ведь Судьба — это ясно — здесь на его, Лермонтова, стороне.
Окончена «сказка» или «печальная быль». После того как улан бежал со сцены «с добычей дорогой», Лермонтову хватило строфы, чтобы поставить точку: «друзья; покамест будет с вас». Читатель в недоумении: уж не дурачат ли его? — как в «Графе Нулине» и «Домике в Коломне» Пушкина или как в «Беппо» Байрона. Пустой анекдот! Фарс! Но и при столь нехитрой (правда, на первый взгляд...) канве событий Лермонтов, как и Пушкин в гораздо более пространном «Онегине», забывает своих героев и говорит сам с собой (кажется, забывая и читателя, а также тех Белинских и Булгариных, кому предназначен анекдот).
Пушкин взял эпиграф к первой главе «Евгения Онегина» из стихотворения Вяземского «Первый снег»: «И жить торопится и чувствовать спешит...» Эта строка уже не мыслится без «Онегина», она его начало. Перечитывая роман снова, Лермонтов останавливается на ней.
Лермонтов как будто видит изумленно поднимающиеся вверх брови господ Белинского и Булгарина, наткнувшихся вдруг там, где события прерваны на самом интересном месте, на «выспренние мечты» поэта-карикатуриста, задумавшегося ни с того ни с сего, вдруг заговорившего охрипшим от хохота, но глубоко печальным «романтическим» голосом: