Лесные всадники. Кондратий Рус. Поход на Югру
Шрифт:
Шаман Лисня пришел один, сел к костру и зацэкал.
— Цэ, цэ, цээ… Как будешь жить, парыч?
— У меня есть лук и две верши-гымги.
— Цэ, цээ… Выпадет снег, гымга от стужи не спасет. Я знаю, парыч, старый Сюзь прогнал тебя из ултыра. Он хочет продать внучку Русу.
— Я пойду к Юргану. Он рума мне, друг.
— Не ходи к нему, парыч. Он худой. Сын Руса унес священное серебро, обидел бога. А князь принял от Руса подарки и забыл обиду. Ты иди ко мне, парыч. Старый раб у меня умер, а молодого я послал
— Врешь, шаман. Асыка не убьет князя-сородича!
— Князь Юрган не сородич Асыке! — кричал Лисня. — Не сородич!
Пера засмеялся, сказал ему, что Юрган и Асыка говорят по-оштяцки и вера у них одна, оштяцкая. Шаман вскочил, заругался, забегал вокруг костра, звеня подвесками.
— Он не верит великому Нуми-Торуму. Он бил меня плетью.
— Не сердись на князя, — уговаривал Пера шамана. — Князь хочет жить в мире с соседями.
Но шаман не слушал его, трясся от злости и кричал:
— Князь Юрган забыл веру, забыл бога и обычаи предков! Он не сжег гнездо Руса! Я спрашивал великого Нуми, что делать с князем-отступником? Смерть ему! Смерть!
Пера встал и пошел по песчаному берегу наверх к березам. Шаман Лисня кричал ему вслед, ругал и грозил.
ВОЛЧЬЕ РЕШЕТО
Кондратий ушел из дому рано, по росе. В лесу пахло земляной сыростью и грибами. А на кулиге ветер гулял, спелую рожь давил к земле.
Постоял Кондратий у желтого поля, полюбовался на густую рожь и дальше отправился, в ултыр Сюзя.
С хозяином ултыра он скоро договорился. Солнце еще не успело разгореться как следует, а он уж домой шел. Легко шел, будто молодой, а как увидел с горы свой двор, обнесенный высоким заплотом, и все вспомнил. Рогатина тяжелее стала, на лапти будто глина налипла, на сухой-то дороге, в серпень месяц. Вроде бы грех ему на лето жаловаться: и яровые посеяли вовремя, и с лядиной управились, и сена зеленого поставили на шестьдесят копен. Но ведь с самой весны ни единого дня на спокое не жили! Одна беда проходила, другая наваливалась. Ивашка поправляться начал — с Прохором беда: задумался, затосковал. Татьяна на него и с веника брызгала, и через огонь заставляла прыгать. А Устя хохочет: разрыв-траву, говорит, ему надо пить. Его, говорит, юрганка околдовала.
Татьяна гнала ее из избы и шептала над Прохором: «За морем, за окияном сидит на белом камне девица с палицей железною, раба божьего Прохора обороняет. Уйди, боль-хворь, присуха из крови, из кости, из ретивого сердца…»
— Не шелести, ворожея! — орал с лавки Ивашка на мать. — Спалю я Юргановы юрты! И все тут!
Татьяна бежала к нему, отговаривать от лихого дела молодшенького. Прохор хватал шапку в охапку — и из избы. Они с Гридей слеги перебирали в овине. «Замаяла тебя ворожея!» — смеялся Гридя. «Кому ворожея, а нам с тобой мать», —
За Прохора Кондратий душой не болел, у старшего сына голова на плечах, не корчага. А вот с Ивашкой беда: пока лежнем лежал на лавке, все грозился оштяцкие юрты спалить, на ноги встал — того хуже надумал: пойду, говорит, князю служить.
— Какому? — допытывался Кондратий. — Ултырскому или Асыке? До московских князей отселе не одна тысяча верст.
— И ултырский князь — все едино князь!
— Крест на тебе! Христианский крест, дурень! — кричал на сына Кондратий, а сам думал: может, и лучше так-то, мать учит лаской, а чужие — таской.
Татьяна неделю ревела, да разве дурня уговоришь, заладил одно: не хочу дома робить, хочу мечом князю служить. А того, дурень, не толкует, что князьям потеха ратная, а черным людям — горькие слезы.
— Ну, пусть едет! — решил Кондратий, открывая тяжелые ворота.
Прохор у овина ладил волокуши под ржаные снопы.
— Ивашка где? — спросил его Кондратий.
— Дома, — ответил Прохор. — Лесовать собирается!
— Бросай, пойдем в избу!
Ивашка ел. Татьяна около него топталась, как гостя потчевала.
Усти в избе не было. Параська в углу толкла в ступе ячмень на заваруху.
Кондратий сел на лавку. Состарилась его Татьяна, худая стала, кожа да кости, а все топчется, за весь день не присядет.
— Ты бы отдохнула, мать, — сказал он.
— Некогда мне рассиживаться! — заругалась она. — Не просеено, не замешано…
Пришел Прохор, сел.
Она увидела их рядом, суровых, притихших, и сказала без ругани, ласково:
— Ивашка лесовать хочет.
— Готовь брашно и питье Ивашке, — сказал ей Кондратий. Все едино не работник. Пусть едет.
Татьяна не заревела, не заругалась, подошла к мужу, спросила:
— Али тебе он не сын?
— Готовь брашно, сказано!
Ивашка отодвинул чашку с едой, перекрестился.
— Завтра отправляйся с богом! — сказал ему Кондратий. — Я не держу.
— А жеребца дашь?
— Жеребца Прохор выкормил. Его жеребец, с ним и толкуй!
— Пусть берет, — сказал Прохор. — Жеребец — лошадь, выкормим еще. Брату отдаю, не чужому.
Ивашка обрадовался, бросился к матери, чуть стол не опрокинул.
— Устю зови! — тормошил он мать. — Не ближний мне путь. Еды, поди, надо немало!
На другой день провожал сына Кондратий, дошел с ним до ултырских шутемов и сказал: «Прощай, Ивашка! Мне отвечать за тебя перед богом и людьми!» Захохотал Ивашка, хлестнул плетью жеребца, и не стало его. Закрыли Ивашку колючие темные елки…
Вернулся Кондратий домой и сказал своим, чтобы готовились завтра с утра жать. Девки забегали, ситами застучали, а Татьяна и головы не повернула от икон, стояла в переднем углу на коленях, как приклеенная.