Лестница Янкеля
Шрифт:
Книги были старые, в основном дореволюционные: Пушкин с ерами, павленковские биографии в мягких обложках, подшивки журнала “Нива” за много лет, “Все стихи Некрасова” в одном томе и много чего еще. Отдельно стояла массивная книга с золотым обрезом и красивым тиснением на обложке. Это был “Фауст”.
– Интересуетесь классической литературой, молодой человек? Трофейная, из частной библиотеки, – заговорил продавец, перехватив мой взгляд. – Настоящий раритет!
Книга выглядела почти как новая, несмотря на то, что издана была больше пятидесяти лет назад – видимо, бывшие хозяева заглядывали в нее нечасто. Я раскрыл где-то в середине, чтобы проверить “Фауста” на глаз. Мы все учили немецкий, и мне он неплохо давался, так что
Продавец, видя мою заинтересованность, стал наседать: давай, мол, раритет как-никак. Мы поторговались, но больше для порядка, и, завернув “Фауста” в газету, я поспешил домой, чтобы спрятать свое сокровище.
Время шло, книга вместе с оставшимися деньгами лежала в тайном месте, и я постоянно думал о том, как бы ее “легализовать” (слово совсем из другого времени) или, по-другому, “ввести в дом”. Но как я ни ломал голову, ничего путного мне на ум не приходило, пока все вдруг не решилось само собой.
Однажды меня, идущего куда-то по своим делам, настигла раскрасневшаяся Королева Марго.
– Мухрым, – задыхаясь, проговорила она. – Беги домой скорее…
– А что случилось? – испугался я.
– Пожар у вас! Дом горит. Весь проезд уже там.
Я побежал что есть духу и скоро был на месте. Пожар уже потушили, отец метался по двору в поисках Левки, а все остальные посмеивались в рукав – найдет или нет? Я подошел к дому: задняя стена почернела, доски, сложенные под окном, еще дымились, а небольшой ящик, где раньше хранили инструменты, сгорел вовсе. И вместе с ним в пламени, выпущенном на свободу Левкой из злосчастного натрия, сгорел и мой “Фауст”.
Когда спустя некоторое время я рассказал ему обо всей истории с бильярдом и Молитовкой, он вытаращил сильнее обычного глаза и вдруг с самой настоящей злостью набросился на меня.
– Ты знаешь, что ты наделал? – чуть ли не кричал Левка. – Знаешь?!
– Я наделал? – удивился Янкель.
– Да, ты!
– Что?
– Ты своей дурацкой книгой навлек на нас ГНЕВ БОЖИЙ! Понимаешь, нет?
Я действительно не понимал, чего это мой брат заговорил вдруг как правоверный иудей, чего за ним раньше не замечалось.
– Мы все ведь могли погибнуть! И я в первую очередь! Ты понимаешь? Обыграл какого-то мужика, потратил деньги, обманул всех… Это ведь ГРЕХ, что ты совершил! Страшный грех!!! И вот результат!
Если честно, я слушал все это, онемев от изумления, а Левку несло со страшной силой: наконец-то он нашел единственно правильное объяснение всей этой истории с натрием, с самого начала казавшейся ему какой-то странной. После этого у моего братца возникла привычка (к радости не понимавшей, в чем дело, мамы) говорить на разные религиозные темы, о Всемирном потопе, казнях египетских и всякого рода отщепенцах, под которыми, видимо, подразумевался я. Он стал более разборчив в еде, и я (уже я, а не ты) помню, как, приезжая к нам в Ленинград и усаживаясь за стол, дядя Лева насаживал на вилку кружок колбасы, подносил к самым глазам и неодобрительно качал головой.
– Янкель, что ты делаешь? Ведь это же хазер, – говорил он с тоской в голосе.- Чистая смерть…
Я его так и звал про себя: Дядя Хазер.
Меня (это уже снова твои слова) веселило неожиданное преображение Левки и сближение его с родителями в том, что раньше вызывало лишь почтительное сочувствие. И все же мне кажется, что в обращении
Вместе с тем возникали и совсем некнижные интересы.
Первое, о чем вспоминается, – танцплощадка в Парке культуры и отдыха имени Свердлова. Туда ходили послушать местную знаменитость – Фроловского. Выглядел он заметно старше остальных музыкантов и держался несколько обособленно. Рассказывали, что он приехал в Горький из Москвы, где играл в большом оркестре, но там что-то случилось, и его отправили (сослали?) к нам. Он выходил последним, садился за рояль, клал пальцы на клавиши, брал несколько аккордов, музыканты подхватывали, и красиво одетые пары (“красиво одетые” – по меркам послевоенного провинциального города) начинали медленно кружиться по эстраде. Именно там и произошел мой “первый бал Наташи Ростовой”, когда после долгих терзаний я наконец-то решился пригласить Иру Скороходову (Вы Знаете, Кто Мой Папа?”) на танец. Она смеялась, чувствуя мои неуклюжие движения.
Постепенно мы взрослели, и у многих за плечами были уже немалые “открытия”, вроде культпохода в Горьковский оперный театр на “шедевр”, по словам нашей школьной учительницы, Ивана Дзержинского “Тихий Дон” или балет Арама Хачатуряна “Гаянэ”. Но все это как-то прошло мимо: опера была скучная, а балет – вообще без слов. Так что даже не зацепишься. Другое дело – кино. О нем разговор особый.
Мне кажется, что по-настоящему сходить в кино можно только в детстве и только в детстве можно с неподдельным восторгом поговорить об увиденном. Для описания своих оценок никто не использовал таких мудреных слов, как, например, “отлично сыграно”, “великолепно снято” и т. д. Говорили: “зыко”, “замри”, “восторг”, и все это умещалось в одно заповедное слово – “киношка”, включавшее целый мир наших переживаний.
Главное чувство, связанное с походом в кино, было нетерпение. Сначала надо было проникнуть вовнутрь (денег на билеты никогда не было), дождаться, пока пойдет журнал “Новости дня”, с ужасом ожидая, когда после его окончания в зале вновь зажжется свет и по проходам будут ходить контролеры, отлавливая безбилетников. Если фильм был новый (и интересный), он смотрелся на одном дыхании, и время как будто останавливалось. Но в основном мы ходили на фильмы, которые уже видели не один десяток раз. И здесь самое главное было досидеть, ерзая на стуле, до появления главного героя, пережить любимую сцену и потом ждать неотвратимого конца. Кино ведь не книга, невозможно пролистать вперед – отмотать назад, пустить время вспять. Чтобы всеми правдами-неправдами пережить все это, надо было снова оказаться в зале.
При всем том “киношка” для тех, кому посчастливилось попасть внутрь, не была просто черным ящиком без окон, без дверей: слова, шутки и целые сцены перекочевывали в Первый или Второй проезд, на Полтавскую и Киевскую, и даже в мрачный дом Рейтборда на улице Фигнер, поскольку его внучка Люба часто ходила с нами в “Художественный” или в “Палас” – рядом со стадионом “Динамо”.
С какого-то момента мы вообще перестали жить своей жизнью и говорить своим языком. Так, например, когда собиралось “толковище” и надо было решить, что делать вечером, Костька Панков (Зера) садился, подпирал щеку рукой и говорил, как в известном, вытверженном всеми наизусть фильме: “Тихо! Чапай думать будет”. И все, как по команде, усаживались рядом на корточки.