Летчики
Шрифт:
— «Чернослив-один», возвращайтесь, — послышался голос Северцева, и Ефимков без труда распознал в нем радостное возбуждение, облегченность.
Делая одну за другой замысловатые спирали, Ефимков снижался, и с каждой тысячей метров приближалась земля… Гудел двигатель, оглашая предгорья, словно трубил победу.
Когда Ефимков выбрался из машины и сошел на упругую, влажную от росы землю, он почувствовал и сильную усталость, и радость, и жадное нетерпение поскорее рассказать о результатах испытания. У машины собрались люди, и он шагнул в круг этих
Повторный полет на большую высоту подтвердил все наблюдения Сергея Мочалова. Данные Кузьмы Ефимкова помогли Северцеву составить окончательное заключение о том, в каком направлении надо совершенствовать конструкцию и оборудование.
Проводив вместе с полковником Шиханским Северцева, Кузьма с букетом сирени ворвался в санчасть, но у самой двери был остановлен Валерией Николаевной Цыганковой:
— Нельзя сейчас, Кузьма Петрович, честное слово, нельзя.
— Да что за тайны мадридского двора такие, — нетерпеливо гудел Кузьма, — почему доступ к командиру закрыли?
— Нина у него… — помявшись, ответила Валерия, и Кузьма понятливо закивал головой. — Тогда хоть веник этот передайте, — сказал он, кладя на столик врача букет…
…Мочалов проснулся от прохладного прикосновения чьей-то руки и открыл глаза. Прямо перед ним в белом больничном халате сидела Нина. Ему показались усталыми ее большие серые глаза, осунувшимся лицо. В глазах жены не было следов раскаяния, они смотрели сухо и напряженно.
— Ты пришла? — сипло дыша, сказал Сергей и приподнялся.
Она молча кивнула, и губы ее вздрогнули.
— Сережа… тебе очень больно?
Мочалову показалось, что она спрашивает об этом лишь потому, что не припасла другого вопроса и не знает, как можно начать разговор. Злое чувство раздражения глухо поднималось в нем. Эта женщина вдруг показалась ему безразличной и чужой.
— Спасибо. Сейчас не больно. Больно, когда у человека что-то отнимают. Я уже пережил свою боль.
— Сережа! — заговорила она, с трудом подыскивая слова, и опустилась на пол, рядом с его кроватью. — Сережа, пожалей меня, ты же все должен понять.
Она уронила голову на край постели, щекой ткнулась в грубое ворсистое одеяло и беззвучно заплакала, сотрясаясь в рыданиях. Ее светлые волосы разметались по подушке и смешались с черными прядями Сергея. Мочалов до боли сжал зубы и, глядя в потолок, молчал.
— Встань, Нина, — сурово и требовательно сказал, наконец, он, — ты говоришь о жалости… а ты меня пожалела?!
— Я понимаю… я все теперь понимаю, — всхлипывала Нина.
— Не надо, — заговорил он тихо, — встань и забудь о том, что ты передо мной в чем-нибудь виновата. Если бы ты смолчала, я бы тебе не простил… до конца своей жизни не простил бы. Слышишь?!
— А теперь?
— Я тебя не осуждаю теперь, — как-то
Он глотнул подкатившийся к горлу клубок. И продолжал:
— Эх, Нина… а я в тебя верил… Я всю душу тебе открыл, ни одного темного переулка в ней не оставил… А ты предала мою любовь. Разве не так? Молчи! Я ни о чем тебя не прошу. А теперь уходи.
Он приподнялся над смятой, подушкой. Распахнулась рубашка, обнажив смуглую крепкую грудь. Глухо застонав, он повернулся лицом к стене.
Нина молча подняла сумочку и шагнула к двери.
Сидя на корточках, Нина укладывала в чемодан свои летние платья, белье, книги. В комнате было жарко, полуденное солнце било прямо в окно. Под шелковым абажуром жужжала муха.
Нина посмотрела на свой большой портрет, висевший над кроватью, задумалась, потом решила: пусть остается.
Она тщательно выгладила все рубашки и галстуки Сергея, привела в порядок письменный стол. Потом позвонила на городскую почту и попросила задержать Гришу Оганесяна, если он приедет за газетами и письмами для экспедиции. В дверь постучали. Нина отрывисто сказала «да, да, войдите», и почему-то не удивилась, увидев на пороге Галину Сергеевну Ефимкову.
— Нина, — заговорила Ефимкова, волнуясь, — в Энске всякая новость облетает дома со скоростью звука. Мне сказали, вы уезжаете. Это правда?
— Да. Правда.
— И еще мне сказали, что вы уходите от Сергея…
«Уже все знают», — горько подумала Нина.
— Нина, я не верю, — тихо, с испугом в голосе сказала Галина Сергеевна, и на ее лице появились красные пятна. Нина усмехнулась и глазами показала на чемодан.
— И я не верю до сих пор, но, вот, видите…
— Почему так поспешно, Нина?
— Так, вероятно, лучше.
Ей хотелось расплакаться, головой уткнуться в теплое плечо Галины Сергеевны, но, пересилив себя, она молчала.
— Так будет лучше… — повторила она, наконец, тихо, с расстановкой и сжала ладонями виски, — я сейчас ничего не понимаю… ничего не понимаю. Может быть, я и виновата… Это все так просто и страшно. Сережа мне не до конца поверил, ему представилось все в другом свете, все совсем не так. А может… может, мне и на самом деле нет оправдания. Все-таки, мне было не просто жалко другого человека, было к нему и какое-то чувство, если я позволила ему себя целовать. А потом… потом мне стало больно, ужасно больно за Сережу. И я написала ему обо всем без утайки. Когда я узнала, что он в санчасти, я шла сюда почти двое суток. После дождей обвалилось шоссе, и «газик» не мог по горной дороге проехать. Я шла пешком, голодная и больная малярией. Я всю правду ему рассказала. А он меня прогнал. Какая же это любовь, если она без жалости и сострадания… Нет, Галя, уеду я.