Летний дождь
Шрифт:
— Не могла, дуреха, к коновязи подойти? Неужто Гнедка бы не увидела? Председателя я провожал, целый час на станции околачивался… За два часа — двадцать километров… Рысцой, значит, всю дорогу! Ну и дуры бабы! И все из-за того пижона? Ну, попадись он мне, змей подколодный!.. Стиляга!
А как выехали в чистое поле, Колька намотал вожжи на облучок саней и тоже забрался к ней под тулуп — гулял по полю ветер.
— Нигде не поддуват? — спросил грубовато.
И вдруг рванул ее к себе ручищами. Так сильно обхватил — пальцем не
И тут проснулась.
Открыла Екатерина Сергеевна туманные, нездешние глаза — быстро в себя пришла: сдвинула брови, а губы не слушались, улыбались. Надо же! На один ведь миг вознеслась тогда ее душа, и вот запомнился этот миг, через столько-то лет пригрезился.
«Катя, — шептала Колькиным голосом память, — Катя, Катя моя… Позабудь ты его, позабудь!..»
Опомнилась тогда Катя, зашептала, будто не одни они были в этом поле чистом:
— Ты очумел, Кольша? Дите ведь у меня нагулянное — смеяться над тобой станут: с кем, мол, спутался.
— И тебя, и Вадика твоего никогда никому в обиду не дам, Катя… Эх, Катя…
Даже сейчас, при одном воспоминании, озноб пробежал по телу. Замерла, подчиняясь этой сладкой напасти. Но вдруг решительно откинула одеяло, опять к окну прильнула: дождь не собирался угомониться, серебрил отаву в огороде.
— Прроклятье! — выругала Екатерина Сергеевна непогодь, но сердито не получилось.
Задумалась. Ситец сорочки подголубливал огромные, в темных тенях глаза, главное украшение широкоскулого ее, полногубого лица.
«Что это он мне пригрезился-то? Смех и грех!» — и смущенно головой покачала.
Смех-то смехом, а весь день, что бы она ни делала, не могла освободиться от какой-то щемящей тревоги. Она жила в ее душе отдельно от забот текущего дня.
А день выдался не из легких.
Едва проводили хозяйки коров в стадо, вышла Екатерина Сергеевна из своей калитки. В конторе делать было нечего: до планерки у директора далеко, и она, натянув на самые брови капюшон дождевика, зашагала на ближнее поле.
Дождь разошелся, немилосердно прибивал, притаптывал к земле вызревшие колосья.
Еще издали она увидела увязшие в хляби трактора. «Запряженные» цугом по два, пытались они сдвинуть с места комбайн. Подошла поближе: надсадное рычание машин да сквозь него беспомощная ругань механизаторов.
Увидели ее, замолчали угрюмо. Молоденький тракторист Витя, дружок ее Вадика, размазал грязной ладонью капли дождя по лицу, будто слезы вытер, сказал виновато:
— Здрасте, тетя Катя.
Нестерпимо захотелось обнять его, расцеловать в грязные, по-детски пухлые щеки — так соскучилась она о сыне.
Пожилой комбайнер дядя Тимофей побрел, сгорбившись, к вагончику-теплушке.
— Егора нет! Он бы не мотался ни свет ни заря по полям без дела, не лез бы под руку! А сел бы, помозговал и чо-нить бы надумал. Ить надо же чо-нить соображать! — сорвался он на крик. — Анжинер ты, фиг-ново-дело, али хто? Ить гинут хлеба!
Не дослушав, Екатерина Сергеевна пошла прямо полем назад, в село: скоро планерка.
«Егора нет, — усмехнулась словам дяди Тимофея. — Не могут забыть… А ты можешь?..» Николай вспомнился тревожащим, будоражащим сном, Егор — обидой. «Да что они сегодня, сговорились? Нашли время пригрезиться…» А сама шла так, словно оберегала то, что проснулось и притаилось в ее душе, робко проглядывая то улыбкой не к месту, то непривычной для этих глаз растерянностью.
— Что невесело глядишь, соседка? — окликнул ее однорукий пастух дядя Иван и смачно щелкнул кнутом — Нинки, Тамарки, Наташки! А ну, от пошенички — кругом аррш!
Коровы послушно повернули от края поля к речке. Екатерина Сергеевна засмеялась невольно, с удовольствием сходя с полевой дороги на травянистый целик. На сапогах, однако, с полпуда грязи.
— Что это ты их, дядя Иван, девичьими именами-то кличешь? Наташки, Нинки…
— А у их метриков нету: которы Наташкины — те, значит, Наташки, которы Нинкины — те Нинки, которы Тамаркины, те Тамарки. Откликаются. Черкни-ка мне, раз случилась коло меня.
Закурил, сощурился на неистощимое небо:
— Поливат!
— Будь оно… — начала было Екатерина Сергеевна.
— Погоди ругаться соседка, — остановил ее дядя Иван. — А ты вот что… ты бы завела свой «Запорожец», «чирушку»-то свою, да и сгоняла бы в город к Егору: он ведь мастак был придумывать всякие разные штуки при таком вот положении…
Будто хлестнул он ее словами этими: сдвинула донельзя брови, стиснуло обидой сердце. Не сдержалась, выпалила:
— Дался он вам нынче — Егор да Егор! Сами с усами! — зашагала к деревне.
— Ишь, взъерепенилась! — кричал ей вслед дядя Иван. — Не пондравился ей совет мой! Гляди, что творится, а она в обиду! Горда больно! Рази в тако ненастье об себе думы? Хлебушок спасать надо! Он, хлебушок-от, не ждет!
Екатерина Сергеевна не оборачивалась, мол, скрипи, скрипи, а у меня своя дорога.
— Во-от! Во-от! Сама и есть! И мужики-то коло тебя не удерживаются — больно уж сама!
Такое стерпеть не смогла. К месту приросла от слов таких.
— Эх, дядя Иван, — устало это у нее сказалось, с горчинкой. — И не совестно тебе: ведь ты-то уж не баба — языком молоть. Это тем до сих пор сладко кости мои перемывать, а ты-то… Эх!
— А помене бы об себе пеклась! — не урезонили старика ее слова. — Настасья вон совсем плоха. А для тебя ее будто и нет на свете! Как и для того варнака! Живет себе в городу своем, в ус не дует! А старухе, может, край пришел!