Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Импресарио, который истолковал затянувшееся молчание ученого как колебания, понял, что промедление смерти подобно — фонтан его красноречия забил, сметая все на своем пути:
— Господин доктор! Господин доктор! Вы только послушайте! Если сейчас, когда счастье впервые в жизни улыбнулось вам, вы скажете «нет», случится непоправимое, другой такой возможности вам уже никогда не представится! Неужели вы сами хотите растоптать собственное счастье! Вся ваша прошлая жизнь была сплошной трагической ошибкой. И знаете, почему? Я скажу вам: вы слишком много учились, ваш мозг переполнен знаниями. Но что такое знание? Я отвечу вам: знание — это глупость, бессмыслица, идиотизм. Посмотрите на меня внимательно: неужели я похож на человека, который когда-нибудь чему-нибудь учился? Учиться могут
уже сейчас (сейчас!), еще даже не испив от амбрасского источника! — другой бы уже давным-давно сколотил себе солидный капиталец на арене цирка. Ведь вы же прирожденный клоун! Ваша внешность — это золотое дно, надо только не отступать и следовать своему призванию до конца. Господи Боже мой, да ведь указующий перст нашей чадолюбивой матери-природы просто невозможно истолковать превратно!.. Или вы опасаетесь, что уродство сейчас не имеет спроса? Не буду тратить понапрасну слов, скажу лишь, что под моим началом уже находится великолепный ангсамбль. Не могу не похвалиться: все артисты из лучших кругов общества. Например, в моей труппе выступает — и, смею вас уверить, не без блеска! — один пожилой господин, который появился на свет без рук и без ног. Нет, вы только представьте: ни рук, ни ног — этакий обрубок... Так вот я его недавно выдал при дворе ее высочества королевы Италии за бельгийского младенца, изувеченного кровожадными германскими генералами. Грандиозный успех!
До сознания доктора Пауперзума дошли лишь последние слова этой вдохновенной речи.
— Что за чепуху вы там несете? — не очень вежливо вырвалось у него. — Это каким же образом вы ухитрились выдать вашего калеку, который, как вы только что утверждали, был пожилым человеком, за бельгийского младенца?!
— Так ведь в этом же вся соль! — ликовал польщенный вниманием импресарио. — Следите за мыслью: я с самым серьезным видом, сдержанно, с этакой, знаете ли, даже строгостью, вдруг заявляю, де, мол, младенец состарился в одночасье — в зале гробовая тишина — вот так вот, взял и превратился в старика за несколько минут, да и как ему, уважаемые дамы и господа, было не превратиться, когда прусские уланы у него на глазах заживо сожрали его родную мать. Тут кто хошь постареет... А, каково? Вот это, я понимаю, эффект! Публика чуть с ума не посходила от восторга! В общем, грандиозный успех!..
Ученый беспокойно поежился: полет фантазии темпераментного собеседника был слишком головокружителен.
— Хорошо, пусть так. Но я-то каким образом впишусь в «ангсамбль» ваших «звезд», с этим моим благоприобретенным хоботом, ступнями как крышки бочек, пальмовыми листами et cetera?..
— Гениально! Слушайте сюда: прежде всего гастроли во Франции — только там вас оценят по достоинству. Я, Зенон Саваниевски, берусь вас провезти контрабандой через Швейцарию, ну а далее по фальшивому паспорту прямо в Париж. Там
вас поместят в комфортабельную клетку, каждые пять минут вы будете реветь как смертельно раненный бык и трижды в день заглатывать по паре живых ужей (не волнуйтесь, говорят, это очень вкусно и питательно, другие шпаги глотают, и ничего — живы). Ну а вечером гала-представление! Мне это видится примерно так: дремучие леса Берлина... Отважный турок на своем верном мустанге преследует кровожадного монстра, то бишь вас... Захватывающая дух погоня... Леденящий кровь поединок... Коварная бестия, то бишь вы, отчаянно сопротивляется, кажется, еще немного и — о, ужас! — случится непоправимое, но храбрый турок в последний момент вспоминает о своем притороченном к луке седла лассо, которое не раз спасало ему жизнь
— Как бы только война к тому времени не кончилась, — встревожился за судьбу своей карьеры ученый. — При моем фатальном невезении ничего мудреного в этом нет...
Импресарио покровительственно усмехнулся:
— Не беспокойтесь, доктор, на наш век хватит... Смею вас уверить, ни нам, ни нашим далеким потомкам не грозит до жить до той поры, когда бы французы усомнились хоть на миг
в самых бредовых небылицах, порочащих Германию. Минут тысячелетия, а французы останутся французами... Так что выше хобот, профессор, успех обеспечен...
Господи, никак, светопреставление?! Слава Богу, нет — это младший кельнер ознаменовал начало своей ночной смены бравурной прелюдией — со всего размаху грохнул на пол поднос со стаканами.
Словно проснувшись, доктор Пауперзум растерянно огляделся, богиня с обложки «На суше и на море» исчезла, а на ее месте торчал старый, неизбежный как похмелье, театральный критик; поразительно похожий на хорька, он влажным указательным пальцем катал по столу хлебные шарики, потом со зловещим видом глодал их своими прокуренными передними зубами, желчно шлифуя в уме «разносную» статью, посвященную очередной премьере, коя должна была состояться лишь на следующей неделе.
Постепенно до сознания доктора Пауперзума стало доходить, что сидит он почему-то спиной к зале — не исключено, правда, что он так и сидел с самого начала, — а перед ним на стене — огромное зеркало; в настоящий момент на него оттуда задумчиво взирала чья-то унылая физиономия, которую ученый не без колебаний вынужден был идентифицировать с самим собой. Светский щеголь тоже присутствовал там, по-прежнему уписывал заливную семгу — само собой разумеется, ножом, — но сидел он в углу залы, а не напротив, за столиком Пауперзума...
«А собственно, каким образом я оказался в кафе "Стефани"?» — задался справедливым вопросом ученый.
Ничего вразумительного он ответить не мог.
Потом мало-помалу что-то начало вырисовываться: всему виной, конечно, проклятый голод, ну а когда у тебя на глазах пожирают семгу, запивая ее вином, и не такое привидится... Мое «Я» на какой-то промежуток времени раздвоилось. Дело вполне естественное и ничего особенного тут нет; в таких случаях мы — зрители и, одновременно, актеры на сцене. А роли, которые мы играем, складываются из когда-то прочитанного, услышанного, из того, на что мы втайне... надеемся. Да, да, надежда — драматург страшный! И мы озвучиваем в воображении диалоги, которые, как нам кажется, чрезвычайно остроумны, любуемся со стороны, из зрительного зала, на свои многозначительные жесты, в общем, лицедействуем до тех пор, пока внешний мир не истончается настолько, что становится про-
зрачным, а потом, выдержав какую-то не поддающуюся точному учету паузу, снова начинает уплотняться, сгущается и застывает уже в иных, однако не менее обманчивых формах. Даже рожденные в нашем мозгу мысли мы уже не воспринимает как прежде — они как-то сами собой обрастают вводными словами, окутываются литературными фразами... Странная вещь это наше «Я»! Иногда оно разваливается как связка прутьев, рассыпается как букет цветов, у которого развязалась скрепляющая стебли нить... И вновь ловит себя доктор Пауперзум на том, что губы его шепчут: «Но как же, как я очутился в кафе "Стефани"?..»