Лев на лужайке
Шрифт:
— Сама купишь мне носки, — сказал я. — И не дюжину, а всего две пары… Думаю, на этом твоя покупательная страсть удовлетворится…
Я пошатнулся, схватился за грудь; перед глазами покачивался океан, словно консервная банка, набитый креветками; верхняя часть океана казалась расплавившейся; что-то кричало прямо в мое лицо, но слов в крике не было, и потому это мог быть и волчий вой… Очнулся я на диване с перевернутым надо мной лицом Нины. Я просительно и нежно произнес:
— Нина, милая, об этом нельзя рассказывать никому. Твоему честному слову я поверю! Даешь честное слово?
Бледная и дрожащая, она ответила:
— Даю слово!
… Я должен умереть и умру… Хотя врачи впервые мой диагноз назвали смешным по звучанию словом, им самим,
Глава шестая
I
Вы меня спросите, где рассказ о редакционных страстях, где борение направлений в области публицистики или, скажем, очерка, где развертывающиеся под эгидой заместителя редактора по промышленности взрывы, находки, скачки вперед? Вместо всего этого я вас пичкаю амурными похождениями, ссорами, недоразумениями и прочей дребеденью. Неужто, подумаете вы, ему опять скучно до того, что зевота сводит рот клещами и не хочется смотреть на свет белый? Не остановился ли Никита Ваганов в своем стремлении вперед и вверх, не поверил ли в то, что центростремительная сила сама поможет одолеть последнюю ступеньку — стать редактором «Зари»? Вот уж и нет! Более напряженной жизнью, чем в эти дни, я жил только тем весенним утром, когда точно узнал об афере с древесиной в Сибирске. Теперь я ложился спать с мыслью: «Как и что делать?», спал с этой же мыслью, просыпался: «Как и что делать?» С конца сосновой ветки свисали елочными игрушками «Как?».. «Что?», дымок автомобильного выхлопа завивался «Как? и Что?», разноцветные таблички над дверями темного кинотеатра маячили: «Что?» и «Как?», на газетной полосе употреблялось столько этих вопросов, что я сатанел и не мог внимательно читать материал — мне уже деликатно указали на невнимательность, а я словно не слышал, ополоумев и озверев от напряжения. Еще не было никаких признаков ухода Ивана Ивановича, еще газета «Заря» цитировалась на всех углах и перекрестках, но — готов дать голову на отсечение — призрак ближайшего падения витал над фронтоном здания редакции, залегал горькими складками на мордах гранитных львов, и, честное слово, львы казались меньшими, чем были на самом деле.
Очередной ночью я медленно проснулся, открыл глаза так легко, словно и не спал; прижатый к стене Верой, чувствовал себя как бы невесомым, сквозным, до стеклянности прозрачным — это было блаженным состоянии, но, повторяю, не было сном или продолжением сна. Я подумал: «Беда в остановке!» И сразу все сделалось до смешного понятным: такой сложный многообразный организм, как редакция «Зари», пока еще незаметно для других топтался на месте, изобретал изобретенное самим собой, пестовал себя своими прелестями с превеликой нежностью.
— Запеленались и баюкаемся!
Мгновенно проснулась Вера, и это было то самое просыпание, когда при самом легком шевелении ребенка просыпается мать, которую только что не разбудил взвод танков, прогрохотавших под окнами с беспорядочной пальбой. Повернувшись ко мне жарким телом, она спросила:
— Болит голова?
С таким же успехом она могла поинтересоваться, болит ли живот, не ломит ли поясницу, не разболелся ли коренной зуб. Бог мой! Любимый неверный муж, двое детей, еженедельные письма матери: «Слушайся Никитушку…», вечный бедлам московской школы, невозможность добиться правды в школьных коридорах и учительских — образовалась, самовоспиталась образцово-показательная жена, без которой этот мир оказался бы пустым, как луна, но что могло быть скучнее жены, спрашивающей тебя ночью: «Болит голова?» И сколько надо
— У Никиты Ваганова голова не болит! — сказал я. Теперь мне уже казалось, что торможение газеты я чувствую давно, сам вместе с нею сделался замедленным и стареющим, распухшим от почестей и похвал, как грудь ветерана от орденов; холодок остановки делал сухим сердце… Моя жена Вера снова спала тихо и мирно, как дисциплинированный ребенок в пионерских лагерях: на спине и с руками, сложенными на груди. А я знал, что не усну: в такие ночи не спят; ходят по комнате, курят одну сигарету за другой; чело нахмурено, зубы стиснуты — одним словом, классическое зрелище: человек, принимающий самое ответственное решение в своей жизни. Неплохо также, если позади, шурша шелковыми плащами, при шпагах, разгуливают адъютанты. То ли Аустерлиц? То ли Ватерлоо?.. Я чувствовал неестественность и натянутость собственного юмора: все-таки это нездоровая картина, когда взрослый, рано седеющий мужчина просыпается среди ночи и не то грезит, не то живет более полнокровной жизнью, чем днем.
Прошедши в ванную, сбивая пену для бритья — четвертый час ночи! — я разговорился с зеркалом: еще один признак невменяемости. Малосимпатичный шатен без очков смотрел на меня откровенно-подозрительно, скривив губы и надменно подняв подбородок.
— Ну? — спросил я малосимпатичного шатена. Он ответил распространенно-охотно:
— Пошел — иди! Стоило стоять на сквозном ветру, разговаривать мысленно с Мазгаревым, чтобы потом не знать, отчего тебе не подали руку?
Он продолжил:
— Все началось с той минуты, когда Мазгарев не подал тебе руку!
Зеркальный Никита Ваганов подмигнул:
— Не путай причину и следствие!
… Чем ближе я оказываюсь к «синтетическому ковру», тем меньше иллюзий остается насчет прелестей и радостей этой серой, в сущности, вещи — жизни, тем больше нагнетаются скрытые гнев и неприязнь к земному существованию, и тем более — вот что особенно странно! — томит жажда этой самой презренной жизни… Может быть, это происходит оттого, что растет уверенность: не может же быть в конце-то концов все так серо и буднично, что именно за кажущимися серостью и будничностью скрывается доступный взору не каждого остров с зеленой травой, яркими цветами и голубыми облаками, плывущими так быстро, как вращается ваша карусель. И все небо в алмазах. Как бы все упростилось, знай человек точно, чего он хочет! Убежден, что если человек не амеба, он не может желать просто денег, просто славы, просто власти. Что-то еще скрывается за всем этим, что-то большее — значительное, если хотите — биологическое. «Человек не живет — человек выживает!» — это так старо и банально, однако я откровенно подумал, что биологической системе «Никита Ваганов» на роду было написано выживать именно в такой последовательности, в какой складывалась моя биография и как я сам СОЗИДАЛ себя, повинуясь опять же силам биологического выживания. Биология делала меня, я делал свою биологию, общественные силы корректировали наличием ограничений в человеческом обществе — социальное благостное равновесие…
Наутро я забрел как бы ненароком в кабинет Вальки Грачева. Он удивленно воззрился на меня, затем многозначительно приподнял левую бровь и звучно щелкнул себя пальцем по горлу. Значит, вид у меня был — краше в гроб кладут. Под глазами синяки, нос заострился и потел под дужкой очков, губы отливали синюшностью, а главное — под стеклами очков — стеклянные же глаза. Типично похоронно-похмельный вид. Валька Грачев сказал:
— Позвонить в поликлинику?
Я ответил словами и тоном родной жены Веры:
— Болит голова?
Против окон кабинета Вальки Грачева вертел глупой страусиной головой башенный кран, здесь второй год строилось еще одно здание редакций, редакций журналов, приложений, путеводителей, реклам, и огни сварочных агрегатов, должно быть, делали мое лицо совсем мертвенным. Сдерживаясь, я сказал:
— Я не поеду в командировку с Главным — это во-первых! Во-вторых, я отказался от содоклада и предложил твою кандидатуру на совещание. А в-третьих, Валька, я кончился раньше, чем начался. Так что тебе я не соперник… Алле гоп!