Лев с ножом в сердце
Шрифт:
— Я верю, что все будет хорошо.
— Вы добрый человек, Лизавета, — говорит он, все еще рассматривая меня. В голосе его сожаление. Сам он не верит, что все будет хорошо.
— Вы тоже хороший человек, Йоханн Томасович.
— Может, вы еще и пишете от руки?
— Пишу.
— Но почему? — изумляется он. — Кто сейчас пишет от руки?
— Потому что мне нравится моя работа. И мне их жалко.
— Я не верю вам, Лизавета. Отвечать на глупые письма — неужели это то, о чем вы мечтали? Разве можно сочинить четырнадцать разных ответов на четырнадцать одинаково глупых писем? Да еще и от
— Они не глупые, Йоханн Томасович, и мечтала я совсем не об этом. Но ведь кому-то нужно…
— А о чем?
— Наверное, я вообще не мечтала. Или о всяких мелочах, вроде нового платья или красивых туфель. А большой мечты у меня не было…
Я соврала. Была у меня мечта. Я часто представляла, как в один прекрасный день откроется дверь и на пороге появится моя мать… Но не рассказывать же об этом Йоханну! Его поколение грезило о полетах в космос и покорении Северного полюса…
— А эта статья о пришельцах и женщине… можно ее почитать? — спрашиваю я, чтобы перейти на другую тему мечты.
— Можно. Зайдите ко мне утром и возьмите.
— Вы дадите ее в номер?
— Ясен пень, дам. Лешка излагает свою историю настолько убедительно, что только такой старый неромантичный тип, как я, может сомневаться. А те, кто пишет вам письма, проглотят ее и потребуют продолжения. И он с удовольствием их удовлетворит. И знаете, что будет дальше? Эта женщина родит двойню… Или даже тройню! Детей индиго со всякими паранормальными свойствами. И фотографии в придачу. Лешка Добродеев способен набодяжить что угодно, не хуже Стивена Кинга. Единственная причина, почему он не пишет роман, — неусидчивость. Он же и десяти минут кряду не усидит на одном месте. Этот гений вечно в полете, и покой ему только снится.
— По-моему, история как раз для нас, — говорю я примирительно. — Читателям хочется сказки и чуда.
Леша Добродеев мне нравится. Толстый, с большим животом, удивительно подвижный, он на бегу сует голову в мою комнату и кричит: «Как жизнь, малышаня! Что пишет прекрасный пол?» Иногда Леша вытаскивает меня в нашу кафешку, шумно, с размахом покупает кофе и десяток пирожных, одно тут же запихивает себе в рот — и при этом не перестает болтать. Или дарит начерканные размашисто, на ходу, бездарные стихи.
— Мне тоже хочется сказки, только, к сожалению, я в них больше не верю, — ворчит Йоханн. — А вы, Лизавета, должны верить в сказки… в силу своего возраста. Вы верите?
Я задумываюсь.
— Не знаю.
— Эх, был бы я помоложе, — вздыхает Йоханн. Отвинчивает крышку серебряной фляги, наливает коньяк, опрокидывает в рот, зажмуривается, издает невесомое «а!»…
…А в это самое время Иллария сидела у себя в кабинете и репетировала завтрашнюю речь для радио. Она собиралась рассказать слушателям о славном юбилее «Елисейских полей». О том, как журнал сеет разумное, доброе, вечное и как много он значит для города. Зачитать отзывы известных людей — мэра, его жены, примы драматического театра, владелицы дома моделей Регины Чумаровой, бизнесмена Речицкого, грубияна и скандалиста, которого журнал, можно сказать, наставил на путь истинный, и многих других.
Несколько писем с благодарностью от рядовых читательниц Иллария сочинила сама. Получилось очень мило.
Она взглянула на часы — ого! Половина девятого. Засиделась. Завтра после записи она позвонит папаше звездного дитятки, намекнет, что надо бы помочь с празднованием, и усадит художника за эскизы обложки юбилейного издания и приглашений.
Иллария сидела, прикидывая, что еще нужно сделать, к кому обратиться, какие слова найти… и кто чего стоит. Каждый из тех, кто клюнет на призыв, готов платить за предлагаемый товар. И ее задача — заставить их раскошелиться, кого лестью, кого восхищением, кого намеком на соперников. В искусстве интриги Иллария дала бы фору и Речицкому, и Регине, и многим другим, кто считает себя крутыми ребятами. Причем никто об этом даже не догадывался, глядя на ее ангельское лицо и невинные голубые глаза. Никто, кроме ее адвоката, которого она не стесняется. Возможно, еще Речицкий…
Глава 7
Посадовка
Павел Максимов привыкал к свободе и одиночеству. И не узнавал себя. Теперь он мог часами сидеть на веранде, рассматривая молодую траву, мощно выстреливающие из земли стебли нарциссов, тугие бутоны на яблонях и сливе. Его поражала жадность, с которой все вокруг торопилось жить.
Яблони расцвели седьмого мая. В девять утра еще были бутоны, а в одиннадцать, когда пригрело солнце, с едва слышным шорохом стали раскрываться бело-розовые цветки. Посветлело вокруг, сладкий запах поплыл, и деловито загудели пчелы. И сразу же забился пульс, захлестнуло нетерпеливое ожидание перемен. Он смотрел на нежные яблоневые цветы, чувствуя, как в нем что-то отзывается. Душа его сбросила груз, родилась заново и теперь познавала мир. Он заплатил… Все, что с ним произошло, правильно. За ним числился долг, и он его заплатил. Страшный, глупый долг…
Вдруг ему подумалось, что с того самого времени, как он ушел из Посадовки, он не видел, как цветут яблони. Он навещал родителей, они сидели на веранде, если дело было весной или летом, он помнит деревья, ромашки помнит — крупные, глазастые, любимые цветы матери. Розы… Но никогда он не чувствовал того, что испытывал сейчас. Если бы он не стеснялся самого себя, он заплакал бы, не умея даже объяснить, почему. Каменное безразличие, темнота, холод, страх отодвигались, уступая место чему-то, чему и названия-то нет.
Он вспомнил Олю… Она искала квартиру, молоденькая учительница русского языка и литературы. Ее прислали из районо в их посадовскую школу, где держались только местные, у кого были здесь дом и хозяйство. Она, неприкаянная, бродила от дома к дому, спрашивала, не сдается ли комната, и согласилась бы даже на угол. На лице ее застыло растерянное жалкое выражение. Мать пожалела ее, сказала: «Поживи у нас пока, в тесноте да не в обиде. А там подыщешь…»
Павел не обратил на девушку никакого внимания, удивляясь блажи матери — они никогда не сдавали комнат. Потом он часто думал, что у нее был дальний прицел.