Левая политика. Текущий момент
Шрифт:
Углубляющийся кризис революционного общества втягивает в себя, как воронка, все существующие мировые противоречия, служа точкой притяжения и политическим оффшором для всего мира (Франция 1790-х или Советская Россия 1920-х). Причём событие происходит не только и не столько в данном времени и месте (Франции 1790-х), но в самых разных точках, обращённых к ней: в будущих поколениях, как у Сен-Жюста, или в немецком обществе, сочувственно наблюдающем за революцией.
Наполеон, по крайней мере в начале своей деятельности, вдохновлялся революционным мессианизмом этого толка: известна его произнесённая в Египте фраза: «Солдаты! 40 столетий смотрят на вас с вершин этих пирамид!». Но поздний империализм Наполеона и особенно империализм конца XIX века работал уже в другой логике: здесь центральная точка зрения вновь была присвоена субъектом-государством, а открытый в результате революций бесконечный мир предстал как пустое пространство, объект внешней экспансии, распространения этого субъекта. Я уже цитировал сожаление Сесиля Родса, британского бизнесмена эпохи империализма, о том, что он не может аннексировать планеты. Тут, как и в позитивизме XIX–XX веков, мы имеем посткоперниканскую контрреволюцию,
Итак, при коперниканском, революционном перевороте субъект становится на точку зрения мира, и мир, во всей своей чуждости, входит в революционную страну, заполняя её своей странностью и пространством. Лишь потом мир становится из точки зрения целью преобразования и захвата.
Негри и Хардт сознательно опираются на модель экспансии, характерную для США, а не, например, для Британской империи: североамериканская «империя» всегда сознательно строилась на «импорте», «всасывании» населения и капиталов и в этом отношении она действительно осталась (или, по крайней мере, оставалась до 11 сентября) на стадии пореволюционной, интенсивной экспансии. Империя Негри и Хардта находится именно на первой стадии, где мир глядит на революционера, а не наоборот — революционер на мир. Проблема в том, что субъективная точка зрения у них вообще исчезает под напором мира, субъект подменяется субстанциальной творческой силой. Поэтому, строго говоря, в понимаемой подобным образом Империи революция, загнанная внутрь мира, дошла до такого предела, что просто уничтожила субъекта (вместе с суверенитетом государства) и явно угрожает уничтожить и сам мир как открытое пространство.
На обложке американского издания «Империи» помещена фотография участка земной поверхности, сделанная из Космоса. На этом участке показано вихревое, воронкообразное движение атмосферы. Эта иллюстрация действительно хорошо передаёт неантропоморфный, остранняющий характер анализа в этой книге. Но ведь у Негри и Хардта предполагается, что множества уже являются имманентными и им надо просто освободиться от внешнего гнёта империи. И вообще, кто, собственно, прислал Империи эту фотокарточку? Космонавт? Гигантское космическое зеркало?
Не случайно в этой связи, что Негри и Хардт в их новой книге «Multitude» («Множества») используют целый ряд метафор в применении к множествам. Упоминаются и бесы Достоевского, и вампиры, и великаны, а отдельный пассаж посвящён «вторжению монстров» [21] .
«Монстры» — это мы, множества. В то же время это новые технические и биотехнические создания, продукты творческой способности людей. В то же время, в плохом смысле, монструозно капиталистическое отчуждение. Роль внешнего, чужого для авторов «Империи» играет будущее — монстры суть результаты творческой трансформации. В своей риторике «монстров» Негри и Хардт близко подходят к теории «призраков» у Деррида — мыслителя совсем другой философской ориентации, который видит в призраке «гостей» из прошлого и будущего.
21
Negry A., Hardt M. Multitude. N.Y.: Penguin Press, 2004. P. 194–196.
Негри и Хардт прямо пишут, что Империя тесно связана с революцией, но в том смысле, в котором она представляет собой хитроумную адаптацию контрреволюционных сил к революционному потенциалу современности. По Негри и Хардту, империя использует, эксплуатирует энергию человеческих множеств, которые достигли небывалой мощи и небывалой свободы. Но «все эти репрессивные действия остаются в существенной мере внешними по отношению к множествам и их перемещениям» [22] . Революция, вообще говоря, происходит уже начиная с Возрождения, но вот-вот должна произойти новая революция в узком смысле слова, которая высвободит множественность из-под гнёта Империи.
22
Хардт М., Негри А. Империя. М.: Праксис, 2004. С. 368, перев. изменён.
Империя сама ускоряет час этой революции, так же как капитал, у Маркса, готовит собственных могильщиков.
Если Французская революция, в лице Бонапарта, «экспортировала», глобализовала свой внутренний кризис в имперской форме, то сегодняшняя революция, по Негри и Хардту, уже является глобальной, и окончательный переворот может быть только всемирным. У него нет ни места, ни момента времени, он происходит внутри уже заданного целого. Когда тотальная точка зрения победит все частные, тогда освободятся, наконец (видимые из космоса) множества.
Каковы же причины, побудившие не только Негри и Хардта, но всё большее число людей по всему миру возвращаться сегодня к понятию империи — не как к архаическому пережитку, а как к политической перспективе, подлежащей обдумыванию и осмыслению?
Во-первых, это сочетание растущего политико-экономического универсализма (падение непроницаемых границ, интеграция самых различных и удалённых мест мира за счёт развития коммуникаций, постоянной миграции трудящихся и массового туризма) с новой проблематизацией вопроса о власти (Кто станет субъектом открывшегося мирового пространства? Как сочетается реальное могущество и международно-правовые полномочия мировых держав?). По мере того, как выхолащиваются традиционные идеологии — мировые религии, либерализм, социализм, — чисто властные соотношения становятся тем более заметны. Традиция Спинозы, Ницше, Фуко, традиция мыслить власть по ту сторону юридических полномочий, была в политической теории всё-таки достаточно маргинальной. Сейчас эта линия предстаёт как теория и критика империи. Надо заметить, что центральный вопрос «Империи» Негри и Хардта — вопрос о власти. Власть как potentia Спинозы, как способность и возможность творить из ничего, противопоставлена здесь репрессивной власти как imperium,
Во-вторых, разговор об Империи, конечно, возникает в момент нарастания отчуждения. Империя — это власть над чужими, в то время как государственная, репрезентативная власть в той или иной форме воплощает власть общества над самим собой. В сегодняшнем мире традиционные формы капиталистического отчуждения (производителя — от продукта, трудящегося — от средств производства и от других трудящихся, вещи — от её потребительной стоимости) дополняются отчуждением публичной сферы от самих людей посредством эстетизированных зрелищных имитаций публичности, отчуждением граждан от политики за счёт передачи принятия решений на международный уровень или на уровень капиталистических корпораций. Отчуждение — не обязательно что-то плохое. Отчуждение есть неизбежный результат любой революционизирующей глобализации, то есть вторжение чуждого, странного мира в повседневную жизнь человека. В этом отношении «множества» Негри и Хардта продолжают быть отчуждёнными — поскольку они радикальным образом экспроприированы, детерриториализованы. Само неантропоморфное описание множеств предстаёт у этих новых «гуманистов» как хороший пример «остраннения». Кроме того, остраннение достигается Негри и Хардтом при помощи постоянного, подчёркнутого именования и переименования знакомых вещей, создания нового языка («империя» вместо «империализма», «множества» вместо «пролетариата» или «народа», неологизмы вроде homohomo) и т. д. Эти имена — не совсем имена собственные (они чрезвычайно абстрактны) и не совсем понятия (они работают как имена персонажей в повествовании), а нечто среднее. Именуя, авторы «Империи» абстрагируют и аллегоризируют политические феномены, а тем самым остранняют их.
В-третьих, империя (как и многие другие термины, означающие власть, в частности, само русское слово «власть», «волость») традиционно связывается с контролем над пространством. Империя отличается от государства, помимо прочего, своими размерами, своей открытостью вовне, то есть постоянной экспансией. Государство территориально, Империя же пространственна. Пространство должно основываться на некотором опыте впускающей пустоты, на опыте падения предела. Для Негри и Хардта постмодернистской пустыней смысла является именно Империя. Действительно, опустошение современного мира в результате эксплуатации его ресурсов, снятия важнейших запретов, падения основных священных объектов заставляет, с одной стороны, постоянно мечтать о пространстве, а с другой — постоянно ощущать его нехватку. Сужение мира за счёт прогресса коммуникации одновременно усиливает чувство пространства и его охвата и создаёт тревогу схлопывания этого пространства. И то, и другое ощущение тематизируют пространство и усиливают имперскую легитимность. Образ Империи как необъятного, необозримого пространства всегда сочетался с жалобами на нехватку этого самого «жизненного» пространства и соответствующими завоевательными войнами. Неслучайно тематика империи развивалась с 1960-х годов в языке научной фантастики: растущая интеграция мира, его колонизация создавали ностальгию по новым «варварам»-завоевателям или новым колониям для завоевания. Фантазм бесконечных «космических» пространств и населяющих их инопланетян служил важной формой политического самопознания человечества, в ситуации, когда структурирование пространства и знакомство с обитателями мира сочеталось с нарастающим отчуждением человека от самого себя и с опустошением политического и сакрального. В отсутствие инопланетян человек сам разыгрывает роль инопланетянина, роль чудовищ выполняют машины, роль варваров — бюрократы. Победившая (или почти победившая) либеральная демократия у нас на глазах превращается в теократическую империю. У Негри и Хардта пространственность характеризует не только Империю, но и противостоящие ей «множества». «Множества» присваивают пространство, которое опустошает Империя. Помимо творческой способности, последние имеют ещё одну важную характеристику — постоянную мобильность.
В-четвёртых, Империя традиционно связывается с определённой формой праксиса. Империя — это политический организм, который, чтобы выжить, должен находиться в постоянном движении, прежде всего в процессе территориальной экспансии. Этот образ идёт уже от описания афинского империализма у Фукидида и доминирует во всех серьёзных теориях имперской власти. Мы упоминали, что он хорошо описывает и движение капитала. Империя есть режим постоянного действия. В этом отношении она является концентрированным выражением европейской метафизики и особенно Нового времени — действие, деятельность здесь всегда было высшей ценностью. Но деятельность бывает разная. Она может пониматься как интенсивная полнота раскрытия, может — как негативная, революционная деятельность, а может — как инициатива, начинание, будь то творчество или предприятие. Греческое слово «архе» (начало) означало «власть» именно в смысле «империи». Негри и Хардт понимают деятельность в последнем смысле, но если постоянная нестабильная, аритмичная экспансия товаров, капиталов, «ценностей» не кажется им особенно симпатичной, то созидательная «активность» трудящихся множеств (в том числе политическое созидание) кажется им высшей ценностью. И в том, и в другом случае мы имеем культ постоянной продуктивной самодеятельности, обе составляющие которого хорошо знакомы любому читателю этой книги. Современный учёный, например, должен всё время порождать «проекты», изобретать «идеи» и публиковать книги, а современный предприниматель всё чаще говорит о своей работе в терминах фильмов о войне — поэтому такой читатель легко идентифицируется как с имперским захватническим ражем, так и с гуманистическим культом творчества. Фактически, Негри и Хардт соблазняют читателя-карьериста идентификацией с «империей», действующей подобно ему, но в больших масштабах, но сразу же утешают его моральное самосознание, пообещав то же самое, но без отчуждения и эксплуатации. Подобная идентификация, изоморфизм индивидуального опыта с «коллективным» не являются знаком «воображаемости» империи — это скорее механизм легитимации, как в государстве. Гегель выводит государственную власть из идентификации суверенной решительности индивида с суверенной решительностью государства. Негри и Хардт противопоставляют этому пониманию действия понятие о деятельности как о продуктивной экспансии.