Лицом к лицу
Шрифт:
...Неблагодарность бывает вольной и невольной. Судить о том, какая страшней, - удел тех, кто уходит, и остается слишком мало минут, чтобы сказать, и это сказанное было бы Откровением, потому что, когда человек ощущает свой уход, свою долгую разлуку с теми, кто дорог ему, он постигает всю Правду - до конца.
– Ты сегодня молодцом, Старик, - соврал я отцу после операции, зная, что его и не оперировали вовсе - поздно: разрезали и зашили.
– Да, - отвечал он мне, - через пару недель можно будет домой.
– А может, и раньше.
– Раньше-то вряд ли, - принимая мою ложь как необходимую и жестокую игру, но зная всю правду, говорил Старик.
– Надо до конца подремонтироваться, надоело лежать
– На море с тобой полетим.
– Обязательно.
– Он заставлял себя улыбаться, чтобы я видел, как он рад тому, что мы вместе улетим с ним к теплому морю.
– Мы ведь с тобой ни разу не были на Черном море вместе.
– Полетим в Адлер?
– предлагал Старик, зная, что мы никуда не полетим.
– Лучше в Гагры.
– В Адлер мы ездили с Васей Медведевым, в тридцать пятом, на двух "фордиках". Комарья там тогда было...
– Сейчас там городище. Курортники всех комаров выкурили.
Старик доставал трубку, и она казалась крохотной в его руках, которые перед смертью стали особенно большими, и медленно набивал ее табаком, и глубоко затягивался, и только один раз не сдержался - не сумел скрыть свое з н а н и е.
– Я - единственный, кому эскулапы позволяют курить на нашем этаже смертников.
– Значит, ты выкарабкался.
– Да, - сразу же подыгран он, - это верно. Иначе они бы не позволили мне сосать люльку.
Я смотрел на то, как он жадно затягивается, и как проваливаются его щеки, и с какой тяжкой грустью провожает он взглядом синий тугой дымок, похожий на те, что тянутся из высоких труб; я начинал нести какую-то белиберду - только б не молчать, лишь бы не было тишины, а Старик очень внимательно слушал меня и, лишь когда я замолкал, кивал, а потом вдруг говорил:
– Самое страшное - это когда кричат на детей.
И становилось тихо, и я вспоминал, что отец никогда, ни разу в жизни не крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже то, когда я начинал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства, - он обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, он не смел унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его защита - слезы, а это - путь в трусость и бессилие.
...Я смотрел на моего Старика и вспоминал, как в сорок втором, когда я лежал с дифтеритом и в буржуйке потрескивали дрова, а отец только-только вернулся из армии генерала Говорова и привез диковинный подарок - полплитки толстого немецкого эрзац-шоколада, а я не мог его даже попробовать, потому что горло было в белых пористых нарывах, сознание вдруг стало покидать меня и отец схватил меня на руки, и я помню, как он, побелевший, бегал по комнате, звонил в больницу, целовал мое лицо, прижимаясь сухими губами к моим, обметанным заразным жаром, а потом все исчезло, и появилось все снова через полчаса, после укола, когда кризис миновал, и я увидел лицо моего Старика в слезах, и был он моложе меня - того, который сейчас сидел рядом с ним, с умирающим, - на шесть лет, но был он уже батальонным комиссаром, а в подпольный комсомол вступил тринадцатилетним - одногодком со мной, дифтеритным.
...Когда я хотел поступать в ГИК - все дурни моего возраста мечтают о лаврах лицедеев, - отец тактично, доказательно и дружески просил меня пойти по стопам деда, Александра Павловича, лесника.
– Получи профессию, - говорил он мне, - если есть в тебе искра, придешь в искусство. Нет ничего страшнее, чем быть приписанным к искусству, - обидно это и нечестно...
Говоря так, он, верно, думал о том, что напору техники нашего века сможет противостоять лишь природа, потому что техника - однолика в своей устремленной мощи, а каждое дерево - это поэзия; Старик, видно, хотел приблизить меня к высокой культуре природы, которая - единственно -
...Я не послушал тогда отца, и он привел меня к Борису Сучкову, его другу, "красному профессору", недавно трагически ушедшему, и тот долго рассказывал мне о том, как работает Сергей Герасимов, и каков в искусстве Довженко, и кем был Эйзенштейн, прежде чем он стал Эйзенштейном, и я поверил Сучкову. А отцу-то ведь не поверил - я ведь поборол его в Покровском-Стрешневе, я сильный, мне восемнадцать, и ничего я не боюсь и почти все уже знаю...
...А потом, в Институте востоковедения, я выучил афганский язык, и отец горделиво просил меня писать мудреные буквы арабского алфавита и победоносно смотрел на лица своих друзей, - и я совсем уж утвердился в осознании своей силы и ума: один ли я такой?! Хорошо бы, если так... (Редко кому из наших Стариков пришлось поучиться в университетах. Институтский диплом, где каллиграфией выведена специальность, - сплошь и рядом ничто в сравнении с бездипломьем Стариков: их университеты были посуровее наших, а профессорами на их кафедрах работала жизнь, не прощавшая незнания - не то что ошибки...)
...Когда Старик ссорился с мамой, я становился на его сторону: я видел, к а к он работал, я понимал, ч е м ему это давалось, но я внутренне требовал только сейчас я это почувствовал - благодарности за то, что стоят на его стороне, но разве ж можно требовать благодарности за то, что стоишь за справедливость?!
А он благодарил, господи, как он благодарил, отдавая мне всего себя и все, что имел, а что он имел-то, кроме двух пиджаков и желтых ботинок на толстой каучуковой подошве?!
(Впрочем, вправе ли мы судить родителей? Вероятно, нет, особенно в том случае, если истинные их отношения неведомы нам. Но мы-то считаем, что все знаем... Нужна, видимо, такая культура человеческих о т н о ш е н и й, которая до сих пор есть идеал неосуществленный, - иначе бы проблема детей в семье не составляла один из главных предметов мирового искусства.
Мне было страшно читать о том, как разделились дети Льва Толстого, когда он ушел из дома, одни стояли за мать, другие - за отца. Любовь к матери особого рода, она изначальна, в ней сокрыта преемственность и общность мира, в ней всегда - огромная жалость и тоска, в то время как любовь к отцу слагается из двух векторов, один из которых - проявление отцовской гражданской значимости, а другой - осознание этого нами, детьми.
...Бывал ли мой Старик хоть раз не прав, когда ссорился с мамой? Бывал. И мне тогда было особенно горько, но я всегда вспоминал древних римлян, их литературу: те умели видеть разность труда и меру его тяжести. Мама, когда читала мне древних, учила сострадать тем, кому тяжелее, - и я сострадал отцу. Кого ж винить мне? Маму? Старика? Наверное, себя - коллективизм обязан вывести в примат ответственности не общую, л е г к у ю правду, а личную, самую тяжкую и единственно честную.
...Судью избирают. Дети становятся судьями родителей, и плохо, когда их избирают на этот пост - столь тяжкий и испепеляющий изнутри, разрывающий душу надвое: отец Лермонтова умер от разрыва сердца, когда сын предпочел ему свою пензенскую, нежную бабушку...
Дети - это миры, и лишь немногие отцы-астрономы наблюдают небесные катастрофы и не очень часто говорят об этом людям, не желая с т р а щ а т ь возможностью горя, всеобщего и неотвратимого... Или я молю незнания? Я слагаю с себя звание судьи - нельзя делить неделимое: мы лишены права выбирать родителей, мы наделены правом понять их; стараться - во всяком случае.)
Неудержимый. Книга VIII
8. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга I
1. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Попаданка
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
