Лицом к лицу
Шрифт:
За этот год он прослушал в партшколе двенадцать тематических бесед, которые стали для него двенадцатью главами нового евангелия. Они приводили в порядок его собственные мысли, определяли раз навсегда его отношение к революции и утверждали за ним высшее право на борьбу. Алексей знал теперь, что такие, как он, рассеяны по всему миру и ждут только случая протянуть ему руку союза в борьбе. Этот год дал ему не меньше, чем дал семнадцатый, и он знает теперь, как взять еще больше у девятнадцатого…
Садовскому необходимо было повидать Чернявского. Решили
Чернявский в мягких туфлях и расстегнутом френче стоял в крохотной передней двойного номера. Он, видимо, прощался с человеком в потертом пальто и теплом кашне.
Алексей узнал в нем Острецова. Никогда он не подозревал этого тихого, болезненного человека, играющего по вечерам в одиночестве на пианино, в знакомстве с коммунистами.
— Я очень рад, что познакомился с вами. Мне просто повезло. Вы человек широких горизонтов, — убежденно говорил приват-доцент Острецов, помахивая черной шляпой.
Еще взъерошенный и возбужденный каким-то предыдущим разговором, Чернявский поморщился. Это прозвучало для него, как если бы ему сказали: «Скажите, пожалуйста, а ведь вы не вор».
— Э, черт! Какие горизонты… Вот всех моих горизонтов не хватает, чтобы понять, как вы, окончивший два факультета, сохранили до сих пор такую социальную наивность.
— И здесь спорят, — лаконично заметил Альфред.
Но Алексею казалось, что все словесные и боевые споры, какие идут сейчас в мире, только утверждают истину большевизма и потому нужны.
— Скажите, — говорил, пропуская тираду Чернявского и реплику Альфреда мимо ушей, как шум уже пролетевшего вихря, Острецов. — А что, если западноевропейский пролетариат не отзовется? Если война так и не вызовет революции в странах передового капитала?.. Ну если??? Ну вдруг?..
— Никогда, слышите ли, никогда мы не останемся одинокими. Десятки миллионов европейских пролетариев при всех правительствах, при всех партиях — это наши союзники. Наша задача отстоять нашу страну. Создать из нее отечество нового человека.
— Стоит ли задумываться над этим, профессор? — вмешался Садовский, первым раздевшийся и уже вооружившийся какою-то английской книгой с полки. — Что же, мы устроим такой грохот, такой оставим след в истории, что Парижская коммуна покажется вспыхнувшей спичкой. И все-таки наша страна не будет больше спящей романовской вотчиной. Рабы почувствовали уже себя свободными, женщины — равноправными, безземельные — собственниками, лакеи — равными. Мы столько разрушили легенд…
Чернявский подозрительно смотрел на небрежно говорившего и небрежно листавшего книгу комиссара.
— Вот на этом, Юрий, — не выдержал он наконец, — когда-нибудь вы разойдетесь с нами. И не так, как расходились, когда вы строили из себя ультралевого или гордились тем, что оставались в меньшинстве то с Троцким, то с Бухариным. Нет, вы отлетите по другую сторону баррикады. У вас, как пища в зубах, застряла устарелая, псевдонаучная схема. Нужно аккуратно чистить не только зубы, но и мозги. Буржуазная революция — социальный
— Аминь! Подписываюсь под всеми мудрыми словами, — сказал Садовский.
— Сегодня подписываешься, завтра изменится обстановка — и твоя схема перекричит партийный голос. Надо работать над собой, Юрий.
— Значит, это так важно? — вырвалось у Острецова.
— Теория? — спросил Чернявский. — Чего бы стоили мы без теории? Нас болтало бы всеми ветрами улицы.
— Ну, гремит наш трибун — значит, можно, — раздался бас на лестнице у полуоткрытой двери.
В переднюю ворвались трое военных. Самарин, плотный бритый человек, обладавший густым грохочущим басом, рявкнул:
— Мы из штаба. По прямому проводу… Чехов и учредиловцев расколошматили под Самарой, а теперь и под Симбирском в пух и прах. Самара и Сызрань взяты красными…
— У-ух! — вздохнул Чернявский. — Это ведь… это ведь… Этого ведь надо было ожидать, — схватил он вдруг за плечи Самарина. — Это значит — вы строите, товарищи, победоносную Красную Армию. Начало положено под Псковом. Теперь Самара, Симбирск. Большая моральная победа!
— Да! — сказал Порослев. — Другое настроение.
— Его надо закрепить. Пишите статьи, листовки. Есть у вас художники, поэты? Это первые военные победы пролетариата. О них нужно говорить громко.
— У нас в доме живет художник, — сказал вдруг Алексей. — Рисует Ленина…
Для него переход к художникам и поэтам был неожиданным.
— Вот, Валерий Михайлович, — обратился Чернявский к Острецову, — искусство знает пролетариев голодными и забитыми. Чувствуете ли вы, сколько бодрости сейчас в нашем рабочем классе? Наш советский рабочий встает утром и вспоминает, что Октябрь — это не сон. Угадайте эту радость, подхватите ее, как подхватывали художники. Возрождения радость молодой буржуазии. Еще лучше, сильнее. Подайте ее со сцены, с полотна, в глине, и вы станете светочем для нашей молодежи.
— Я много думаю об этом, — сказал, опустив глаза в пол, Острецов, — но я боюсь быть вульгарным… Мне часто кажется, что я человек позднего развития…
— Значит, вам нужно еще присмотреться. Фальши не должно быть. Смотрите, думайте. К сожалению, не могу сказать, торопиться некуда. Аванс за переводы Меринга вам завтра вышлют. Ну, до свиданья.
Самарин посмотрел вслед Острецову — худые плечи, зеленоватый облезлый воротник — и, отвернувшись, уронил басом, как будто в комнате упал пустой шкаф: