Лихие лета Ойкумены
Шрифт:
Заснул, как после всякого купания, довольно быстро и крепко. Убаюкалась взбудораженная событиями последних дней совесть, улеглось смятение, пусть и надежно скрыто, все же раскаяние. Тело, разум, все его естество заполонила вольготность, посетило какое-то детское удовлетворение всем. А уже удовлетворение дало простор причудливым, как при здравом уме, снам.
Когда-то, в ранних отроческих годах, из всех юношеских склонностей и увлечений Заверган отдавал преимущество охоте. Собирал группы нескольких таких, как сам, седлали престарелых, таких, что бывали и перебывали уже в походах жеребцов и отправлялись в верховья Онгула — туда, где не было стойбищ и где привольно чувствовали
Кто придумал такую ловлю, не помнит. Вероятно, задолго до них еще, и больше склонен к ней был он, Заверган. Раздевался до наготы, прятался у самой воды в камышах и ждал, когда приблизятся привольно и безопасно чувствовавшая себя стая гусей, спаренные сердечным единением лебеди. Когда приближались, брал в рот, приготовленный заранее тростник, нырял неслышно и так же неслышно подкрадывался к гусям или лебедям. Тогда уже, когда видел перед собой или над собой розовые лапки, выплевывал тростник, хватал обеими руками добычу и держал ее до тех пор, пока не разлетится потревоженная появлением человека, остальная стая.
Гуси не так еще, а лебеди боролись долго и упорно, так упорно, что не у каждого хватало силы и мужества выйти из той борьбы победителем, тем более, когда приходилось держать лебедя одной рукой, а второй грести к берегу.
Этой ночью приснилось почти то же, что было когда-то наяву. Сидел, притихший, в камышах, и терпеливо ждал, когда приблизится к нему белоснежная, с царственной короной на голове лебедка. Не лебедь, хотя он был рядом, именно лебедка: слишком соблазнительная была она своим видом, юной невинностью и чистотой. А лебедка не спешила сближаться, обнималась с лебедем, охотно подставляла голову, когда лебедь целовал и миловал ее, затем взбадривалась, стремилась взлететь на радостях, и передумывала и ограничивалась тем, что сильно била крыльями о воду, пробегала по синей поверхности реки несколько ступеней и вновь возвращалась к лебедю, позволяла обнять себя широкими, на целый размах рук, крыльями, целовалась и любовалась, обнимая.
За тем любованием и подстерег он ее, радовался, что схватил надежно, не выпустит уже. И все-таки не выпустил бы из рук, если бы не случилось чудо: он осилил лебедицу и держал на воде, лебедица взмахнула сильными крыльями, выхватила Завергана из воды и понесла над рекой, а потом — над степью. Оторопел, не хотел себе верить. Хотел было отпустить эту чудо-лебедицу, и когда огляделся, замерло сердце: он слишком высоко вознесся, чтобы отважиться и сигануть с такой высоты вниз. Оставалось одно — молить лебедицу. Еще раз бросил на нее испуганный взгляд и заорал диким криком: его несла не лебедица — Каломель, крылья только имела широкие и белые вместо рук. «А-а-а» — услышал свой голос и хлопнул, облитый холодным потом, глазами, кто-то сильно тормошил его за ногу, звал по имени.
— Вставай, хан, кобылица твоей жены вернулась. Все еще не верил, не мог понять, поверив. Был же в своей постели. На столе горела, как и вечером, свеча, а рядом сидел слуга и твердил что-то испуганным, как у хана, голосом.
— Какая кобылица? Откуда вернулась?
— Да, на ней всегда ездила ханша, которая была переправлена вместе с ханшой через Широкую реку. Оттуда и вернулась только. Подошла к самой палатке и позвала тебя громким ржанием.
Теперь уж понял, что говорят ему, и засуетился,
— А ханша? — вспомнил и спросил. — Что с ханшой?
— И ханша при кобылице.
Не просто догадался, по голосу слуги почувствовал: ему принесли до безумия тревожную и неприятную весть. Поэтому не стал допытываться. Первый подошел к выходу, собрался идти в ночь, и сразу же и остановился: кобылица заржала умоляюще-зовуще, похоже, что довольна, и пошла на сближение с ханом. А сблизившись, доверительно ткнулась мордой в грудь, потом — лица Завергана.
Холодно стало от той ласки. Задрожал всем телом и принялся ощупывать тварь. А наткнулся на привязанную, на ее спине, Каломель, шарахнулся испуганно и застыл.
— Огня сюда! — приказал слугам. — Скорей огня!
Но слуги не спешили исполнять его повеление.
— Надо ли, хан? — спросили приглушенно. — Сбежится народ, пойдет по земле молва. И без огня ясно.
— Что? Что ясно?
— Жена твоя мертвая. Вон, как видно, привязана к кобылице, не иначе, как утонула, когда тварь плыла через реку.
— Вы уверены, что мертвая?
— Да так, удостоверились перед тем, как будить тебя. Сделай другое, хан: похорони ее, пока спит стойбище, за окраиной нашего рода. Пусть не глумятся хоть после смерти.
Не поверил. Коснулся лица, рук, позвал по имени и опять не поверил: стал развязывать жену, очевидно, намеревался внести ее в шатер, убедиться при свете. Но недолго тратил на это время и усилия. В одном, убедился: надежно привязали ее, без ножа не освободить от пут, а во-вторых, сомнений не осталось: Каломель уже мертва.
«О, Небо! — простонал. — Это надо было случиться такому. Разве я хотел, чтобы, именно, так случилось?»
И осматривался, и порывался куда-то, а ничего лучшего не придумал.
— Седлайте лошадей, — повелел. — Берите кобылицу с утопшей, лопаты, поедем за стойбище.
Куда вел всех, и сам, наверное, не знал. Подальше от рода и тех людишек в собственном роду, которые и мертвым не дадут покоя, или же выбрал место, где похоронит Каломель по обычаю предков и стремился к этому месту? Пойди, узнай, какой у него умысел. Может, всего лишь убегал от мысли: как случилось, что Каломель вон, сколько дней и ночей блуждала по земле утигурской, и никто не освободил ее из пут? Не наткнулась кобылица на людей или не далась людям? Видала, где дом, и отправилась вслед за теми, которые оставили ее у утигуров, к своему дому? Почему же тогда так долго добиралась? Утопила жену, преодолевая такую широкую и такую беспокойную в это время реку, или уморили голодом и жаждой?
Есть о чем думать Завергану, есть от чего бежать. Поэтому и гонит так жеребца — вскачь и вскачь. Слуги едва поспевали за ним, и когда уже, как остановился и дал возможность оглянуться при розово-голубом костре, которым разгорался край неба, поняли и сказали сами себе: хан знал, куда везет жену, это самое высокое место над Онгулом, отсюда Каломель будет видеть ежедневные рассветы, рождение умытого росами солнца за Широкой рекой и степи свои от края до края.
Были усердны и, как никогда, услужливы хану. Но одновременно и бдительны (пусть помилует Тенгри за неуместную истину, однако куда денешься, если она — истина: слуги всегда более пристальны и более внимательны к своим вельможам, чем вельможи к прислуге). И тогда, как развязывали ханшу, и когда развязали, видели: хан не может смотреть на нее. Или вид Каломели, такой молодой и цветущий когда-то и такой искаженный смертью, страшил его, или еще что-то, — бросал вкрадчивый взгляд своих глаз и отворачивался, не зная, куда себя деть, пока не вспомнил: пора же копать яму, и взялся за лопату.