Лихое время
Шрифт:
Это самое зловещее карательное подразделение охранки атамана располагалась в уже известном читателю селе Маккавеево и представляло собой конвейер по вынесению смертных приговоров врагам семеновского режима: арестованных красных партизан и подпольщиков, заподозренных в крамоле и прочем обывателей, а также спекулянтов и контрабандистов – сотни и сотни людей! – семеновцы держали, как скот, в составах теплушек, забивших запасные пути на станции.
Военно-полевой суд штамповал свинцовые приговоры, гремели залпы по приведению оных в исполнение. Летом, избавляясь от зловония, трупы спешно закапывали воинские
Маккавеевская трагедия Забайкалья – основная причина, по которой никак не получается у современных просителей за атамана отмыть его от крови забайкальцев и зачислить в ряды «великомучеников» Белого движения. Это впоследствии хорошо понимали и сам атаман, и руководители белоэмигрантских кругов, еще в 1923–1924 годах исключивших использование Семенова как знамени и вожака белоповстанческих телодвижений в Забайкалье и Приамурье. Но это так – для информирования некоторых читателей, а мы вернемся в ресторацию «Даурского подворья».
…За ломящимся от деликатесов столом разрумянившаяся Сашенька шептала быстро охмелевшему Алексею Андреевичу, цепко поддевавшему мельхиоровой вилочкой нежнейшую семгу, что может представить его атаману. Уж ей-то, де, хорошо известен его коммерческий талант, который в нынешней ситуации мог бы необычайно развиться. Не будет проблем оформить беспроцентную ссуду под торговое дело, только надобно Алеше определиться, под какие поставки для армии просить деньги. Понимающе кивала и Глебова, вокруг которой суетились официанты, метрдотель и два адъютанта Семенова, доставившие ее в ресторан.
Но, при всей жадной устремленности к последней своей мечте, Бизин, изучивший семеновские порядки, давно понял: если бал правит какая-то полюбовница, то правитель и не правитель вовсе, а временщик. А если вчитаться в сводки военных действий…
Посему он перевел разговор на концертную деятельность Сашеньки, стал расспрашивать ее о пережитом за минувшие годы, вспоминать их приключения. Вскоре увидел: этот разговор бывшей любушке в тягость.
Что ж, ныне они являли собой разительную картину: подряхлевший, выглядевший куда как старше своих лет, лысый и беззубый Бизин, наряженный в дареные обновки. И – совсем не изменившаяся, молодая, красивая, со вкусом и по последней моде одетая Сашенька! На нее с кузиной пялилась вся мужская ресторанная публика, включая семеновских адъютантов, прямо-таки сочащихся презрением по отношению к нему, старому и облезлому.
Бизин замолчал, почаще стал прикладываться к сладкой наливочке, смотрел на расфранченных дам за столиками, слушал вполуха Сашеньку и тихо грезил о безвозвратно ушедшем. Некогда ярко вспыхнувшая в его сердце любовь окончательно подернулась сизым пеплом.
И застолье вскоре угасло. Дамы благородно довезли старика до его обители, напоследок сунув вощеный сверток с остатками гастрономических деликатесов, которые Бизин безропотно принял, в хмелю даже внутренне не оскорбившись подачкой.
На следующий день, в полдень, Сашенька уехала. Как вспыхнувшая искорка среди мертвых углей, уколола надежда, что попросит проводить, но, уезжая вечером с Машей-Цыганкой на рычащем лакированном монстре, Островская только взмахнула ручкой на прощание.
Бизин таки пришел на вокзал.
Издали
Потом поезд ушел, а в душе и не захолонуло. Пепел…
…Незаметно занялось утро.
Гремя запорами и ключами, надзиратели отпирали «кормушки» – маленькие оконца на дверях камер, прорезанные так низко, что, только изрядно согнувшись, можно было поравняться лицом с отверстием, а вот на коленки встать – высоковато. Видно, специально так задумано, для унижения человеческого.
В кормушку следовало просунуть миску. Заключенный из тюремной обслуги опрокидывал в нее черпак баланды или каши – и забирай обратно.
Бизин принял, не из кормушки, а через нескладного, костлявого парня, откликавшегося на имя Пронька, миску с жидкой перловой кашей и осьмушку ржаного, липкого, вперемешку с отрубями, хлеба. Стал неторопливо прихлебывать кашицу захваченной из дома деревянной ложкой. Поев, ложку облизал и протер чистой тряпицей, которую носил в кармане рубахи, неспешным взглядом обвел лица чавкающих обитателей камеры.
За проведенные в читинской тюрьме несколько дней Бизин уже про каждого в камере чего-то помаленьку знал.
Из Кузнечных рядов, слывших у читинских обывателей районом обитания всех местных конокрадов и укрывателей краденого – Пронька и сосед Бизина по нарам сверху Коська Баталов. Оба припухли на краже коз.
К двери ближе примостился на верхних нарах Киргинцев Мишка, тоже из Кузнечных. Увел и забил корову, а продать не успел.
Яшка Верхоленцев, смуглый и верткий, – чистый цыган! – с нагловатым взглядом и не сходящей с тонких губ нехорошей ухмылкой, как и его подельник Витька по фамилии Корвель, пойманы угрозыском за кражу лошадей с пастбища, а Долгарь, или Долгарев Мишка, с Абрамом Емельяновым и щуплым китайцем Чин-Хуп-Ляном оказались в камере за кражу мануфактуры с товарного двора станции Чита-I. Сами – с Дальнего вокзала, западной читинской окраины, где таких ухарей хватало. Мануфактуру уперли у китайского коммерсанта, да попались на продаже.
Вечно голодный Пронька, прозванный в камере Кишкой, жадно смотрел на недоеденный Бизиным кусок пахнущего прелью и мышами хлеба. Бизин разрешающе кивнул, отвернулся к окну. Там виднелся кусок неба, затянутого рваными облаками.
Кто он, за что его в камеру втюрили, Бизин собравшейся здесь шпане не рассказывал. По арестантским понятиям, это было делом вполне допустимым: не лезь в чужую душу – не полезут и в твою. Надо – человече сам себя обнажит.
Но после того, как Бизин уверенно занял лучшее место, его старшинство признали. Повлияло, наверное, и то, что разговору, свойственного уголовной братии, Бизин набрался за свою жизнь предостаточно, умел, где надо, ввернуть жаргонное уркаганское словцо. Потом, опять же, возраст, спокойствие и немигающий тяжелый взгляд тоже свое играют.