Лики времени
Шрифт:
— Пора идти, — прервала Дуся его мысли. — Самое время.
Он приблизился к ней, стал вглядываться в ее лицо, привыкнув к темноте, и теперь ясно различал ее глаза под негустыми бровями, тугую округлость щек, плотно сжатые невеселые губы…
— Дуся… — сказал он, слезы подступили к его глазам, но он пересилил себя, не заплакал. — Дуся, поверь, ты вошла в мою жизнь и теперь уже никогда из нее не выйдешь, пока я жив.
Вдруг стало совестно: что за выспренние слова! К чему это?
«Но ведь это правда, — оспорил он самого себя. — Это же так и есть, она по-настоящему вошла
Очень тихо, почти шепотом он произнес:
— До того трудно уходить от тебя…
Она повторила еще раз:
— Надо идти, сейчас самое время…
Он крепко схватил ее за руку, и рука ее дрогнула в его ладони.
— Иди, — скорее почувствовал, чем услышал ее слова. — Иди, пора…
— Да, — бессвязно бросал он, — иду, сейчас, еще минуту, подожди…
И не двигался с места. Потом, решившись, шагнул вперед, пошел все дальше, все быстрее, обернулся; она стояла все там же, возле своего дома. Издали показалось: глаза ее с печалью, с неизжитой тревогой глядят ему вслед. Может быть, она хочет сказать еще что-то напоследок? Да разве он все сказал ей, что хотел, о чем думал? А теперь он уже далеко от нее и будет еще дальше, скоро она и вовсе скроется из его глаз, кто знает, суждено ли им повстречаться еще раз, снова?..
И вдруг он повернулся, побежал обратно, не думая о том, что вот-вот станет светло, его могут увидеть, кругом враги, впереди опасность, ни о чем не думал, только одного хотел — снова быть с нею, хотя бы ненадолго, хотя бы на одну лишь минуту.
Подбежал, обнял ее крепко сбитое, сильное тело, слезы хлынули из глаз, он не стеснялся, а Дуся стояла не шевелясь, не говоря ничего, и щеки у нее были влажные — то ли от его, то ли от ее собственных слез…
Медленно, как бы нехотя начало светлеть небо, у яблони возле калитки задрожали ветви, сбрасывая на землю последние, еще сохранившиеся со вчерашнего вечера капли дождя.
— Иди лесом, — сказала Дуся, слегка оттолкнув его от себя. — Вон тем, дальним, все время держись правее, а после, как выйдешь на большак, нырни в рощу, увидишь там рощу березовую, пережди до вечера и опять иди, только не большаком, ищи лесную дорогу…
Он пошел, уже не оглядываясь, но зная, что она стоит все там же, по-прежнему глядя ему вслед, пока он не скроется в лесу.
Лес встретил хмурой изморосью, запахом гниющего мха, рыжей мокрой хвоей на тропинках, ведущих в разные стороны.
Корсаков пощупал мешок, который Дуся дала ему. Вареная картошка, несколько брюкв, морковка. Должно быть, от себя оторвала, не иначе. Но он взял, не мог не взять. Сколько придется идти, прятаться от немцев, сколько впереди дорог, перелесков, рощ?..
Окончательно рассвело. Было тихо, изредка вспорхнет над головой неведомо откуда взявшаяся птица, и опять глухая, устойчивая тишина.
Корсакову не хотелось признаться даже самому себе, но, по правде говоря, было немного страшно, может быть, совсем немного, а все равно страшно. Казалось, за каждым молчаливым, с оголенными ветвями деревом скрывается кто-то неведомый, подстерегающий исподтишка, враждебный.
Когда-то в детстве он заблудился. Было это в деревне у дяди, у брата отца; почти каждое лето он с сестрой
Сколько там в лесу было грибов, сколько ягод! И должно быть, никогда не забыть рыбалки на безвестной речушке, когда с вечера уходил вместе с ребятами, ночевал на берегу возле костра, а рано утром, еще солнце не вставало, уже сидел с удочкой на берегу, ожидая, когда наконец удочка дрогнет.
И вот однажды пошли все ребята по грибы. И он вместе с ними. Поначалу глаза разбегались: повсюду в низкорослом густом ельнике прячутся заманчивые красные, коричневые, сизые шляпки грибов.
Он тогда набрал полное лукошко подберезовиков, подосиновиков, даже с пяток белых, и незаметно отстал от остальных ребят.
Когда огляделся по сторонам, увидел: никого нет рядом и он совсем, совсем один. Он стал кричать, аукать, звать товарищей — никто не отвечал.
Вдруг стало ясно: заблудился, и кто знает, может быть, никогда его не найдут и суждено ему теперь погибнуть здесь, в лесу…
Тогда он заплакал в голос, так, как плачут малыши, а ведь он считал себя уже большим, все-таки десятый год. И он плакал до тех пор, пока слезы не иссякли, а после бросил без сожаления свое лукошко с грибами (из-за этих самых грибов все так и случилось) и пошел куда глаза глядят…
Только под утро нашли его, всей деревней отправились искать и отыскали уже километров за восемнадцать от деревни, лежал он под старой дуплистой елью, спал, подложив ладошку под соленую от слез щеку.
С того дня никому не признавался, но сам-то знал, что боится ходить в лес. Время шло, он окончил школу, поступил в мединститут, проучился там целых два года, и все равно, хотя и стал, в сущности, взрослым, страх перед лесом не проходил.
Где-то в душе, скрываемая от всех, жила память о том страшном, неведомом, что, казалось, на каждом шагу подстерегало его среди деревьев.
Он хотел было запеть — говорят, когда поешь и слышишь собственный голос, не так жутко, — но петь в лесу, само собой, нельзя. Может быть, где-то неподалеку немцы, вдруг услышат?
Надо было о чем-то думать, чтобы не поддаться страху.
Корсаков все шел и шел вперед, думая о Дусе. Вот по-настоящему добрый человек! Добрый, храбрый, ведь сама же понимала: если фашисты найдут его у нее, то и ее не пощадят, наверняка прикончат вместе с ним; и вот не побоялась, взяла его к себе и ухаживала за ним, кормила, делилась последним и выходила в конце концов.
…Он шел уже вторые сутки, а лесу, казалось, нет конца. Одна дорожка разветвлялась, вливалась в другую, другая делилась сразу на две, на три, а то и на четыре. Временами он терялся: кто знает, может быть, заблудился?
Картошку он съел, осталась одна лишь морковка и кусочек брюквы. И все. И больше нечем поживиться в осеннем сыром лесу. Сжует морковку, проглотит оставшийся кусочек брюквы, а дальше что?
Окончательно обессилев то ли от усталости, то ли от мрачных мыслей, он растянулся под старой дуплистой осиной, уткнулся лицом в увядшую траву, пахнувшую непрочным земным тленом, дождем, непроходящей сыростью.