Лимонов
Шрифт:
Статус завидный: если ты беден, он прикрывает тебя от позора, который несет с собой бедность, и очень многие, назвавшись поэтами, извлекают пользу из своего звания до гробовой доски, не написав больше ни единой строчки. Но Эдуард не таков: он не ленив и не склонен удовлетворяться малым. К тому же он понял, что если работать пусть понемногу, но каждый день, то дело пойдет: этой привычке он следовал всю жизнь. Он понял также, что в стихах не следует писать о «голубом небе», потому что все и так знают, что оно голубое, однако навязшие в зубах творческие находки типа «голубое, как апельсин» – это еще хуже. Чтобы удивить – а это и есть его цель, – он делает ставку скорее на будничную лексику, чем на изысканную: никаких метафор и редких слов, кошку называем кошкой, если речь идет о людях известных, надо давать имя и адрес. Так вырабатывается стиль, который, как он считает, не превращает его в большого поэта, но делает узнаваемым.
Теперь, чтобы стать поэтом, не хватает только имени, которое звучало бы лучше, чем
8
Пришла пора поговорить о брюках. Все началось с того, что кто-то из гостей обратил внимание на расклешенные джинсы Эдуарда, и поскольку модных вещей в магазинах было не сыскать, гость спросил, кто их ему сшил. «Я сам», – сдуру похвалился хозяин, хотя на самом деле их шил работавший на дому портной, который обшивал Кадика во времена его дендизма. «Может, сделаешь мне такие же, если я куплю ткань?» – «Конечно», – ответил Эдуард, решив, что сам отнесет ткань портному, и возьмет с него за это комиссионные.
Увы, портного он не нашел: тот смылся, исчез, не оставив адреса. Раз Эдуард соврал, ему и выкручиваться. И речи не шло о том, чтобы быть уличенным во лжи, единственный выход из положения он видит в том, чтобы, закрывшись дома с нитками, иголкой и ножницами и взяв за образец собственные штаны, не выходить из подполья до тех пор, пока не удастся сделать нечто похожее на джинсы-клеш. Сшить брюки – это трудно, но он унаследовал от отца способности ко всякого рода рукоделью и после двух суток затворничества, тяжких усилий, неудач и выкроек, по сложности сравнимых с чертежами железнодорожного моста, достиг-таки результата, удовлетворившего заказчика, который заплатил ему за сложный фасон двадцать рублей и рекомендовал новоявленного портного потенциальным клиентам, после чего пошли заказы.
Таким образом, чистый случай помог ему найти решение своих материальных проблем на ближайшие десять лет, и это решение оказалось тем более удачным, что оно начисто избавляло его от контактов с властями: с заводским отделом кадров, с заведующим ателье, с мастером, с любым начальником, кем бы он ни был. Портной, шьющий на дому, зависит только от самого себя, от собственного умения, он работает, когда захочет, но может – если есть заказы – сшить двое или трое брюк за день, а потом писать стихи. Когда Анна возвращается из магазина, он сдвигает ткань и выкройки к краю стола, мать приносит великолепные, спелые украинские помидоры, баклажановую икру и фаршированного карпа – чем не семейная жизнь!
– У твоего мужчины только один недостаток: он не еврей, – шутит Циля Яковлевна. – Надо бы сделать ему обрезание.
– Зато у него еврейское ремесло, – отвечает Анна Моисеевна. – Не надо требовать от него слишком много.
Анна называет себя «блудной дочерью племени Израилева», и это ему тоже нравится. Одним из первых на мои планы написать эту книгу отреагировал мой друг Пьер Волкенштейн, с которым мы чуть не поссорились, потому что я собирался сделать героем книги человека, который, будучи русским и возглавляя организацию, скажем так, сомнительной политической направленности, по его мнению, не мог не быть антисемитом. Но мой друг был не прав. Эдуарду можно поставить в упрек многое, но только не это. И дело тут не в нравственном благородстве и не в исторической памяти, ведь его, как и большинство русских, потерявших в войне двадцать миллионов жизней, мало заботят жертвы Холокоста – это надо признать – и он полностью согласился бы с Жан-Мари Ле Пеном, считающим эту трагедию «мелкой подробностью» Второй мировой войны. От антисемитизма Эдуарда удерживает своего рода снобизм. Того, что коренной русский, а тем более украинец, по общему мнению, просто обязан быть антисемитом, ему достаточно, чтобы им не быть. Опасаться евреев может только ограниченная деревенщина, тупая и неповоротливая, для этого надо быть Савенками, и нет ничего более далекого от Савенок всех мастей, чем евреи. Ему совсем не безразлично, что Анна – еврейка, но ее странности ему нравятся; и пусть она, по собственному выражению, хулиганка, шиза и дегенератка, Эдуард видит в ней восточную принцессу, по чьей милости он, обреченный прозябать рабочей клячей в Салтовке, живет в таком красивом, поэтичном и немножко сумасшедшем доме, напоминающем полотно Шагала.
И все же Эдуард не был бы самим собой, если бы почил на лаврах и всю оставшуюся жизнь поочередно мастерил то стихи, то брюки. Помимо «декадентов» из магазина № 41, он обзавелся еще одним приятелем, плейбоем (это слово тоже начинало обживаться в России), по имени Генка. Генка был сыном офицера КГБ, человека более ловкого, чем бедолага Вениамин: он стал директором шикарного ресторана, куда ходило чекистское начальство, то есть превратился
Некоторые, однако, вспоминали. Хрущев в 1956 году зачитал на ХХ съезде партии «секретный доклад», который скоро стал известен всем: он разоблачил «культ личности» Сталина и открыто признал, что государством в течение двадцати лет управляли преступники. В 1962-м он лично разрешил напечатать книгу «Один день Ивана Денисовича», написанную бывшим зэком по фамилии Солженицын, и эта публикация потрясла страну. Читающая публика рвала друг у друга из рук 11-й номер журнала «Новый мир», содержавший будничное и прозаическое, но доскональное и кропотливое описание одного дня заключенного в лагере с не самым строгим режимом. Потрясенные до глубины души, не смея в это поверить, люди заговорили: наступила оттепель, жизнь налаживается, Лазарь восстает из могилы; с того момента, как хоть один человек осмелился ее высказать вслух, правда непобедима. Мало каким книгам выпало наделать столько шуму – и в этой стране, и за ее пределами. И ни одна, за исключением вышедшего десять лет спустя после «Архипелага ГУЛАГа», не смогла оказать столь ощутимого и реального влияния на ход истории.
Власть поняла, что, если правда о лагерях и вообще о прошлом будет звучать и впредь, она рискует пустить под откос все: не только Сталина, но и Ленина, а с ними – и всю систему, вместе с ложью, на которой она зиждется. Именно поэтому «Иван Денисович» ознаменовал собой одновременно и апогей, и закат процесса десталинизации. Хрущев был смещен со своих постов, и поколение выживших после чисток аппаратчиков восстановило в стране, под благосклонным взглядом незлобивого Леонида Ильича, смягченный вариант сталинизма, до гипертрофированных масштабов раздув роль партии и введя в обиход, во имя кадровой преемственности, систему блатных отношений, кооптации, теплых местечек и умеренных репрессий, – это называлось номенклатурным коммунизмом, по имени элиты, которая извлекала из него выгоду. Эта элита была довольно многочисленна и разрозненна, но, будучи вовлечена в игру, легко сплачивалась. Достигнутая стабильность, хорошо утрамбованная и пофигистская, в сущности, была весьма комфортна, и те из русских, кто успел пожить в ту эпоху, вспоминают о ней с ностальгией, особенно сегодня, когда они вынуждены плавать, а зачастую и тонуть в ледяных волнах эгоистического расчета. Великая поговорка эпохи – аналог нашей «работать больше, чтобы зарабатывать больше» – звучала так: «Мы делаем вид, что работаем, они делают вид, что нам платят». Как образ жизни выглядит не очень привлекательно, но что с того: все как-то выкручивались. Если не делать серьезных глупостей, то жить можно. Всем плевать на все, народ, сидя по кухням, создает свой мир, который – если не явится новый Солженицын – простоит еще века, в этом можно быть уверенным, потому что его глубинная суть – ничего не менять.
В этом мире такой симпатичный лоботряс, как Генка, может позволить себе оставаться симпатичным лоботрясом, и его отец-чекист не возражает. Конечно, было бы лучше, если бы он вступил в партию, как было бы лучше, чтобы молодой французский буржуа, в те же годы – славное тридцатилетие процветания Франции, – учился бы в Национальной школе управления или в Политехническом. А если лоботряс этого не делает – не страшно: он не умрет с голоду и не сгниет в лагере, для него найдется уютное местечко какого-нибудь столоначальника, и его не будут преследовать как тунеядца и антиобщественный элемент, вот и все. И в итоге Генка, нимало не заботясь о будущем, проводит ночи, выпивая на дармовщинку со своим приятелем Эдуардом в заведениях, которыми управляют коллеги его отца, а днем, во всяком случае, летом – в буфете зоопарка, где у него свой столик и где он развлекает свою дворню, выгоняя из буфета посетителей под предлогом, что там происходит заседание чрезвычайного конгресса укротителей бенгальских тигров, генеральным секретарем которого является он сам.